Баллада об ушедших на задание. Дот — страница 36 из 69

- И все ты лизеш поперед батьки! - улыбнулся Чапа, поцеловал Ромку и подошел к командиру.

Флаг получился. Он был хорош. Устанавливать его пошел Чапа.

- Не мав я у житти такой чести, щоб прапора мени довирылы, - сказал он. И с ним не спорил никто.

У них оставалось еще минуты три. Тимофей стоял возле амбразуры с закрытыми глазами, слушал Ча-пины шаги на куполе, тянул в себя воздух всей грудью и думал, какое это счастье - умереть за свою родную землю и как ему повезло, что он сам выбрал этот момент и сам выбрал это место, когда он здоров и счастлив, и рядом его друзья, и кажется ему, что стоит он на высокой-высокой вершине, выше некуда, и солнце обнимает его своим теплом…

Он открыл глаза и увидел колонну.

Что они могут доказать мне? Ровным счетом ничего А нам пятерым что они могут доказать? Ничего. Пусть они наступают где-то - здесь им больше не пройти. Пока я жив, пока хоть один из нас жив, пока хоть одна винтовка стреляет - здесь они шагу вперед не сделают.

Пусть перед ними отступает весь мир - мы будем стоять. Даже одни в целом свете. Самые последние.

Лязгнул затвор пушки. Чапа доложил о готовности.

Тимофей увидел, что вдоль колонны мчится длинная открытая легковая машина, полная людей. Не иначе - командование.

- Чапа, можешь накрыть легковушку?

- А мне одинаково.

- Давай. Только упреждение возьми точно.

Он ждал. Рано… рано… еще рано… Ну!

И туг сверкнул гром.

21

Подполковник Иоахим Ортнер, кавалер ордена Железного креста, был вызван с центрального фронта по специальному запросу министерства пропаганды. Встречу со съемочной группой кинохроники назначили почему-то в Ужгороде, оттуда до места был не близкий путь, но подполковник не спорил: прилетел в Ужгород и всем видом своим давал понять, что все хорошо, что характер у него покладистый, и взгляды широкие, и улыбка киногеничная. Когда его снимали, после каждой фразы он делал паузу и улыбался…

Через горы они ехали долго. Все устали и не скрывали этого, только подполковник держался. Но, когда его денщик Харти сказал киношникам, мол, теперь скоро: от силы километра три - и они в долине, режиссер заметил, что с подполковником творится неладное. Ортнер дышал тяжело, глаза были полузакрыты, на висках выступил пот. Режиссер встревожился. Снять Ортнера на холме он должен был энергичным и бравым.

- Вам плохо, подполковник? - спросил он.

- Нет, нет, ничего… сейчас пройдет… - Лицо Ортнера стянула судорога, он делал очевидные усилия, чтобы зубы не стучали. - Харти! Плед.

- У меня есть коньяк, - решился режиссер.

- Благодарю… не беспокойтесь… - Ортнер съежился под пледом. - Вы верите в кабалистику? В магические цифры?

- Как сказать…

- Понимаю. - Ортнер долго молчал, наконец решился. - Я в третий раз въезжаю в эту долину… Второй прошел незаметно: я прибыл с моим батальоном и ничего не почувствовал… А вот в первый раз было худо… так же холодно, как сейчас…

Голос Ортнера пропал, потому что они догнали танковую дивизию, которая двигалась в ту же сторону, и теперь уши забивал лязг, гром и скрежет. А ущелье уже раздавалось вширь. Вдруг кончились горы - и они влетели в долину. Почти не слышный, угаданный только по короткой тряске под ними пролетел мост через речку, а навстречу надвигался холм. Режиссер уже понял все без пояснений, колотил по спине оператора, влипшего лицом в камеру, и орал, пытаясь перекричать танки: «Курт! Это потрясающе! Это будут гениальные кадры. Держи проезд как можно дольше. Крупным планом: пушки, траки, гренадеры. И потом сразу панорамируй на холм…»

Они мчались вдоль танков, холм летел на них, сухой, обугленный к вершине, и дот сейчас был виден отчетливо, но только один Иоахим Ортнер понял, что маленькая, легкая тень над ним - это флаг. Он понял, что это означает, кто это может быть, и отчаяние придало ему сил. Он преодолел раздавившую его тяжесть, сбросил с плеч плед, вскочил и хотел закричать: «Нет! нет! нет!…» - и вдруг увидел, как из мрака амбразуры сверкнул орудийный выстрел. Иоахим Ортнер так хорошо знал эту вспышку, столько раз видел ее… Он закричал «a-a-a-at» пронзительно и длинно. Каким-то неведомым чувством он понял, что целились в него, и выстрелили в него, и не промахнулись. Он кричал от предсмертной тоски, истекая куда-то в пространство этим криком, и, когда наконец настоящее пламя обволокло его и настоящая сталь пронеслась сквозь его податливое тело, он уже не чувствовал и не слышал этого. Он уже был мертв.


БАЛЛАДА ОБ УШЕДШИХ НА ЗАДАНИЕ

Но сначала о том, как они умирали. Их убивали пули. Их убивали пули и осколки гранат, из засады и при внезапной встрече, когда враги - вот они, рядом, в десяти шагах, когда уже ни спрятаться, ни отступить, и видишь цвет их глаз, и пегую щетину на подбородке, и во взгляде оторопь, и растерянность, и отчаяние, - а автоматы грызут и грызут в упор - в живот, в лицо - а вокруг тишина! а вокруг тишина! - только белые от пламени рыльца грызут и грызут в упор, и белые мотыльки огня оплавляют взорванное пулями сукно и гаснут, гаснут…

Их убивали пули, и тогда считалось - повезло парню, потому что недолго мучился, потому что редко кто из них так умирал. Потому что были у них иная жизнь, и судьба иная, и иные счеты со смертью Потому что никто не видел их могил, и дождь не смывает сурик с их безымянных дощатых обелисков.

Потому что они были разведчики.

Да, сначала о том, как они умирали.

Ведь может случиться, что однажды придет и твой час. Судьба явится тебе в лице командира дивизионной разведроты. Двадцатилетний старший лейтенант с испепеленными глазами, он будет медленно идти вдоль вашего серого строя, угадывая, кем восполнить образовавшийся после разведки боем дефицит. Заглянет и тебе в лицо, только выберет других. Но когда им, перешедшим в новое качество, он прикажет: «Разведчики, два шага вперед», - ты тоже сделаешь эти два шага. И вся прошлая жизнь уйдет далеко-далеко. У тебя останется только сегодняшний день и твое задание, и ты узнаешь, как шаги часовых отдаются прямо в сердце, и хрип рукопашной, и лай собак, которые идут по твоему следу. И однажды ты скажешь, что сможешь задержать их минут на десять, уж десять минут - это наверняка, и у тебя не станут оспаривать твое право, уйдут, чтобы выполнить задание, а ты пересчитаешь патроны и отложишь один, и заставишь себя не думать о том, что возможна осечка…

И настанет твой самый длинный день.

1

Масюра был раскрыт на второй месяц пребывания в разведшколе. Раскрыл его Язычник, преподаватель немецкого, который, впрочем, языку не обучал - это делали другие; он же подключался время от времени: «ставил» курсантам произношение. Язычником прозвали его курсанты еще довоенных выпусков за увлечение боготворчеством варваров. Сейчас об этом уже никто не помнил, но кличка держалась крепко, приобретя новую, этимологическую основу: язык - язычник. Это было понятно и приятно своей простотой.

Язычник был весь какой-то дряблый и нескладный, хотя таким он был не всегда. Прежде это был статный и довольно полный человек; однажды он пережил тяжелое потрясение и сдал в одночасье. С тех пор глаза его погасли, кожа на лице висела тонкими безжизненными складками, и даже в фигуре что-то сломалось, так что самый лучший костюм выглядел на нем ужасно.

После второго занятия с Масюрой он попросил начальника школы принять его. Кабинет генерала был узкий и неуютный. Двухтумбовый письменный стол, во, семь стульев в серых парусиновых чехлах, ровнехонько построенных вдоль левой стены (кресел в рабочих помещениях генерал терпеть не мог), - вот и все. Два сейфа в правой стене, над ними - портрет Сталина. Всю стену над стульями занимала огромная карта Германии, по которой специализировалась разведшкола.

Еще год назад в этом кабинете висела и карта Советского Союза - сбоку от генерала, рядом с письменным столом, очень удобно: чуть повернулся - и все отлично видишь. Но однажды в Комитете он увидел у своего бывшего курсанта - и тут же выцыганил ее - отпечатанную в Лейпциге карту, невероятно компактную: она вся умещалась на письменном столе, там и лежала теперь под листом плексигласа Это был полиграфический шедевр, более подробной могла быть только двухверстка. Правда, разглядеть на ней что-либо можно было лишь через сильную лупу, но и в этом была своя прелесть. Лупа всегда лежала на столе, генерал купил ее по случаю в комиссионке на Арбате. Лупа была массивна, щедро закована в медь, с удобной медной же ручкой; стекло покоилось в оправе бесцветное, как вода в блюдце. Генерал редко брал ее в руки.

После ремонта генерал не велел вешать прежнюю карту на место, и первое время ему очень её не хватало. Она была непритязательна и уютна; она была привычна; три года генерал отмечал на ней синими и красными угловыми скобочками все перипетии войны, утраченные и взятые населенные пункты. Теперь он к этому занятию охладел, может быть потому, что ему было жаль новой карты.

- Мне бы не хотелось, товарищ генерал, поднимать напрасную тревогу…

Они были знакомы много лет, причем знали друг друга довольно близко, так что Язычника не смущали ни чин собеседника, ни обстановка. Просто он все еще оставался глубоко штатским человеком, и потому, даже стараясь выразить какую-либо мысль коротко, должен был сделать хоть небольшой разгон.

- …и я вовсе не стремлюсь узнать лишнее, хоть одним глазом заглянуть в вашу кухню. Помилуй бог! Мало ли что у вас на уме, что вы там готовите. Но если я вижу несоответствие, я должен предупредить, не так ли?

Добродушно улыбаясь, генерал кивнул.

- Я по поводу курсанта Масюры…

Он опять сделал паузу; и вдруг генерал понял, что видит перед собой преобразившегося человека. Да ведь ему еще нет и пятидесяти, подумал генерал, вспомнив, что вот таким же предстал перед ним когда-то моложавый профессор Кёльнского университета… Когда же это было? В тридцать пятом? Или даже раньше? В те годы профессор любил и умел одеваться, у него были элегантные светлые костюмы, один даже в крупную коричневую клетку, вспомнил генерал, очень броский был костюмчик. Но вот}же несколько лет он, как говорится, не вылезает из одной и той же тройки темно-синего бо