Бальмонт — страница 19 из 78

              К пустыням вод беги скорей,

              Чтоб слышать, как они певучи!

              Беги в огромные леса,

              Взгляни на сонные растенья,

              В чьей нежной чашечке оса

              Впивает влагу наслажденья!

Им ведом их закон, им чуждо заблужденье.

(Слово Завета)

Теперь образ «здания» включает в себя более емкий символический смысл: «горящие здания» — «остов» прежнего миросозерцания Бальмонта, на котором он пытается утвердить новые эстетические и этические ценности. «И в смерти будешь жить, как остов мощных зданий» — так заканчивается стихотворение «Слово Завета».

Красоту и высший смысл жизни Бальмонт находит теперь в человеческой душе, во всех ее переменчивых «мигах» и «роковых противоречиях»:

В душах есть всё, что есть в небе, и много иного.

В этой душе создалось первозданное Слово!

………………………………………………

Дивно и жутко — уйти в запредельность,

Страшно мне в пропасть души заглянуть,

Страшно — в своей глубине утонуть.

Все в ней слилось в бесконечную цельность,

Только душе я молитвы пою,

Только одну я люблю беспредельность,

Душу мою.

(В душах есть всё)

Импрессионизм поэта приобретает новый характер, меняется интонационный строй лирики. Не случайно вместо «поэзии созвучий» А. И. Урусов с осуждением услышал в книге «какое-то гоготание». Импрессионизм понимался Бальмонтом не только как стиль, но и как мироощущение. «Истинно то, что сказалось сейчас <…>. Вместить в каждый миг всю полноту бытия — вот цель» — так определял В. Брюсов поэтическое кредо новых бальмонтовских книг начала 1900-х годов. Сам Бальмонт в третьем предисловии к «Горящим зданиям» объяснял перемены в своем миропонимании по-другому:

«Я откидываюсь от разума к страсти, я опрокидываюсь от страстей в разум. Маятник влево, маятник вправо. На циферблате ночей и дней неизбежно должно быть движение. Но философия мгновения не есть философия земного маятника. Звон мгновенья — когда его любишь, как я, — из области надземных звонов.

Я отдаюсь мировому, и мир входит в меня».

В «Горящих зданиях» поэт по-своему стремился к преодолению «многоликой» расщепленности сознания, к цельности восприятия мира, однако цельность неизменно ускользает от него. Принято считать, что главный нерв лирики Бальмонта — его «прирожденный пантеизм». «Поэзия стихий», фрагментарно заявившая о себе уже в ранних книгах «В безбрежности» и «Тишина», начинает складываться в стройные звенья «мирового четверогласия» именно в «Горящих зданиях», когда

…уразумев себя впервые,

С душой соприкоснулись навсегда

Четыре полновластные стихии: —

Земля, огонь и воздух, и вода.

(«Лишь демоны, да гении, да люди…»)

Огонь — любимая бальмонтовская стихия, «аромат солнца» — «В солнце звуки и мечты, / Ароматы и цветы…» («Аромат солнца»), — ощутимый во многих стихотворениях «Горящих зданий», достигнет затем особой насыщенности в книге «Будем как Солнце» и пройдет через всё творчество поэта. Однако, думается, поэтическое мироощущение Бальмонта не ограничивалось стихийным пантеизмом. Стихи из «Горящих зданий», как и более ранние, дают основание говорить о своеобразном влиянии на поэта христианских идей. В одном из разделов «Горящих зданий», названном «Совесть», лирическое «я» поэта, по выражению Иннокентия Анненского в статье «Бальмонт-лирик», «живет двумя абсурдами — абсурдом цельности и абсурдом оправдания».

Мир должен быть оправдан весь,

Чтоб можно было жить! —

заявлял Бальмонт в цикле «В душах есть всё». Иногда он пытался «оправдать» мир с помощью «Слова Завета», идя «сквозь цепь случайностей к живому роднику», размышлял о Страшном суде, готовился принести себя в огненную жертву:

Скорее, Господи, скорей, войди в меня,

И дай мне почернеть, иссохнуть, исказиться!

(Молитва о жертве)

Вместе с тем он увлечен философией индуизма, о чем свидетельствует раздел «Индийские травы», сопровожденный двумя эпиграфами. Первый: «То есть ты. Основоположение индийской мудрости», второй — из Шри Шанкара Ачарии (брахмана-ведантиста): «Познавший сущность стал выше печали». Интерес Бальмонта к Индии не был преходящим: в 1910-е годы он будет работать над переводами ведийских гимнов, драм Калидасы и «Жизни Будды» Ашвагхоши.

Видимо, в связи с разнонаправленностью философских увлечений и недостижимостью цельности мироощущения у Бальмонта впервые зазвучала тема двойничества в «Горящих зданиях» и возник образ «двойника» (вообще характерный для творчества символистов). Он появился среди «полумертвых руин полузабытых городов» прежде всего для того, чтобы «осветить» лирическому герою «сумеречные области совести». Поэт — «сын Солнца» — живет «у самого себя в плену», то «с диким бешенством бросаясь в смерть порока», то «снова чувствуя всю близость к божеству» (стихотворение «Избранный»). Образ двойника наиболее полно раскрывается в стихотворении «На рубеже» («Лесной пожар»):

Зачем так памятно, немою пеленою,

Виденья юности, вы встали предо мною?

Уйдите. Мне нельзя вернуться к чистоте,

И я уже не тот, и вы уже не те.

Вы только призраки, вы горькие упреки,

Терзанья совести, просроченные сроки.

А я — двойник себя, я всадник на коне,

Бесцельно едущий — куда? Кто скажет мне!

……………………………………

Мой конь несет меня, и странно-жутко мне

На этом взмыленном испуганном коне.

Лесной пожар гудит. Я понял предвещанье.

Перед душой моей вы встали на прощанье,

О тени прошлого! — Простите же меня

На странном рубеже, средь дыма и огня!

Символический образ мирового неблагополучия — «страна Неволи» — подчас получает конкретное наполнение:

Необозримая равнина,

Неумолимая земля —

Леса, холмы, болото, тина,

Тоскливо скудные поля…

О, трижды скорбная страна,

Твое название — проклятье,

Ты навсегда осуждена.

(Равнина)

Развивая тему бунта, крушения устоев мирового порядка, Бальмонт нередко ставит своего лирического героя «по ту сторону добра и зла». В «случайно» возникшем мире (стихотворение «Скрижали») Бог и Сатана взаимообратимы. «Злые чары» таит в себе любовь, тесно переплетаясь с «колдовством» (стихотворения «Замок Джэн Вальмор», «Заколдованная дева», «Я сбросил ее с высоты»).

Демоническое начало, явственно ощутимое в «Горящих зданиях», достигает своего пафоса в завершающем книгу стихотворении «Смертию — смерть». В нем «замкнутое» мироздание, воплотившееся в «лике Змея», разрушает Люцифер:

Вновь манит мир безвестной глубиной,

Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,

И я не Змей, уродливо-больной,

Я — Люцифер небесно-изумрудный,

В безбрежности, освобожденной мной.

Красота и безобразие также утратили свою полярность — в сонетах «Уроды», «Проклятие глупости» Бальмонт воспевает «таинство» их нераздельности:

Для тех, кто любит чудищ, все — находка,

Иной среди зверья всю жизнь провел,

И как для закоснелых пьяниц — водка,

В гармонии мне дорог произвол.

(Проклятие глупости)

Ноты этического и эстетического релятивизма, относительности всех понятий, прозвучали не только в лирике Бальмонта, это — общая тенденция у многих «старших» символистов, достаточно вспомнить знаменитые строки В. Брюсова:

Хочу, чтоб всюду плавала

Свободная ладья.

И Господа и Дьявола

Хочу прославить я.

(З. Н. Гиппиус, 1901)

Истоки этой тенденции — в идее сверхчеловеческой миссии творца, пересоздающего мир посредством искусства, что получило сложное и неоднозначное философское выражение у разных поэтов-символистов и часто соотносилось с ницшеанским сверхчеловеком. Обращаясь в цикле «Антифоны» к близким ему по духу поэтам (стихотворения «К Лермонтову», «К Бодлеру»), Бальмонт воспевал «нечеловеческую» роль искусства, избранничество творца, устремленного при всех падениях к «горным вершинам».

Нет, не за то тебя я полюбил.

Что ты поэт и полновластный гений,

Но за тоску, за этот страстный пыл

Ни с кем не разделяемых мучений.

За то, что ты нечеловеком был.

О Лермонтов, презрением могучим

К бездушным людям, к мелким их страстям,

Ты был подобен молниям и тучам…

………………………………………

И жестким блеском этих темных глаз

Ты говорил: «Нет, я уже не с вами!»

Ты говорил: «Как душно мне средь вас!»

(К Лермонтову)

Бальмонтовская книга получила резко отрицательную оценку в либеральных журналах «Мир Божий» (А. Богданович), «Образование» (Н. Ашешов). Совсем неожиданно ее поддержал молодой Горький в рецензии, напечатанной в газете «Нижегородский листок» 14 ноября 1900 года, где выделил три созвучных ему самому стихотворения: «Альбатрос», «Кузнец» и «Воспоминание о вечере в Амстердаме». «Горящие здания» он рассматривал вместе с брюсовским сборником «Tertia vigilia». Сопоставляя поэзию Бальмонта и Брюсова, Горький отмечал их «духовное родство», по таланту же первого ставил выше и считал, что Бальмонт стоит «во главе наших символистов».

Такое мнение высказывало большинство при сравнении Брюсова и Бальмонта. Несмотря на общую устремленность к новому искусству, их творчество было во многом противоположно: Брюсов — рационалист по складу ума, и его поэзия почти лишена непосредственного лиризма, свойственного Бальмонту. Как поэту современники отдавали предпочтение Бальмонту, что не могло не ранить самолюбие Брюсова. Впрочем, он и сам в стихотворном послании «К. Д. Бальмонту» (1902) писал: «Мы пророки, ты — Поэт». У Брюсова были свои достоинства, которыми не обладал Бальмонт: ясный аналитический ум, талант критика, теоретика и организатора.