Баловни судьбы — страница 89 из 94

— Вот гад, — говорит он, икая от смеха. — Меня еще никто не смел сравнить со святошей-девчонкой.

И неудивительно. В Эудуне добрых девяносто килограммов, и он такой убежденный язычник, что даже отказался от конфирмации, хотя и потерял на подарках не меньше двух тысяч, если брать среднюю цифру по нашему классу.

— Я только одно скажу, — твердо говорю я. — Иногда тебе следует оставлять свои мысли при себе. Нечего вечно ходить и проповедовать. Не всем они нужны, твои проповеди. Кое-кому они, может, и не по душе!

— Нет, Рейнерт, подожди! Послушай меня! Я не верю, что ты не видишь дальше своего носа, черт бы тебя побрал! Никакой он тебе не враг, тот тип с собакой за угловым столиком! Какая тебе выгода затевать с ним ссору?

Но я уже чересчур завелся. Теперь меня так легко не собьешь.

— Ты, Эудун, родился в рубашке. За тебя можно не волноваться. Ты все знаешь, на все у тебя готов ответ. Я выслушал твою проповедь о том, кто вооружил полицию. И знаю, о чем ты сейчас думаешь. Ты думаешь: Рейнерт — упертый, но я его перевоспитаю, вот что ты думаешь. А я тебе скажу так: Рейнерт не только упертый, он еще и хитер на редкость. Ясно? Никто ему мозги не запудрит. И делает он только то, что ему по душе. Усек?

Эудун глядит на меня. Глаза у него теперь серьезные. Он ковыряет спичкой в зубах. И меня она бесит, эта спичка, которой он ковыряет в зубах.

— Усек, — говорит он.

И больше ни слова.

Я не спускаю с него глаз. Потом встаю и с полной кружкой пива направляюсь к уборной. Подойдя к угловому столику, я сперва бросаю взгляд на Эудуна, чтобы убедиться, что он следит за мной, а потом делаю вид, будто споткнулся об овчарку на полу. Сценка получается блеск, хотя и неловко хвалить самого себя. Половину пива мне удается выплеснуть тому типу на рубашку, а остальное — на его псину. Сам же я кувырком лечу подальше от рвущейся с поводка овчарки и от овчаркиного хозяина с его галстуком и крахмальным воротничком; мужик побелел, как его рубашка, и уже хотел поднять крик. Но он не успевает даже открыть пасть, как я обрушиваю на него бурный поток извинений и сожалений и бросаюсь вытирать ему рубашку салфеткой.

Шум поднимается дикий, люди вскакивают, чтобы лучше все видеть, тут и официанты, и метрдотель, и уж не знаю, кто там еще, и мне стоит немалых усилий выйти сухим из воды, ведь я знаю, они непременно потребуют мое свидетельство о рождении, прежде чем вышибала выкинет меня за дверь. Здешний вышибала из Халдена, он бывшая звезда юниоров по борьбе; чтобы свести счеты с человечеством, он разработал несколько приемчиков, которые применяет на пьяных, когда их надо выставить. Я это знаю, мы с ним однажды беседовали, когда он был выходной, у него в башке нет ничего, кроме этих приемчиков. Но никто не спрашивает у меня свидетельства и не зовет вышибалу, потому что я, можно сказать, выворачиваюсь наизнанку, предлагаю этому типу оплатить стирку рубашки, сообщаю вымышленный адрес, фамилию и все такое.

— Ради бога, пришлите мне счет, — умоляю я с самой невинной рожей.

Но спасает меня все-таки не это. Спасает меня овчарка, она так страшно скалится и рычит, что даже метрдотель отскакивает на несколько шагов. Она рычит, лает и рвется с поводка.

— Если вы пришли с собакой, пусть она лежит у вас под столиком! — говорит метрдотель. — Чтобы люди об нее не спотыкались.

Потом поворачивается на каблуках и уходит. Я иду в уборную и с легким сердцем возвращаюсь к Эудуну.

— Теперь понимаешь? — спрашиваю я, бросив на него косой взгляд. — И не фига скалиться, Иисус очкастый!

Эудун только хохочет. Он весь прямо трясется и хлопает меня по плечу своей тяжеленной лапой.

— Тебе это стоило кружки пива, — говорит он.

— На это не жаль, — отвечаю я.

Он подвигает мне свою кружку, и я допиваю то, что там осталось. Мы долго глядим друг другу в глаза, просто сидим и пялимся друг на друга. Но тут являются Анне-Грете, Юнни и Лайла, и нам приходится прекратить эти гляделки. Ладно, думаю, в другой раз я тебя не так приложу. И я не удивлюсь, если он думает обо мне то же самое. Потому что мы с ним похожи, и, хотя он весит вдвое больше, чем я, и, насколько мне известно, в два раза сильней меня, и наверняка у него в три раза лучше подвешен язык, есть у нас с ним одна общая черта — мы оба упрямы как ослы.

И мамаша у меня такая же упрямая. Это я в нее.

Мы с ним упрямы как ослы, и, уж если чего забрали себе в голову, нас так легко не собьешь.

Потому-то я и люблю спорить с Эудуном. Сам небось знаешь, как скучно спорить с человеком, который ничего не говорит, кроме «да», «нет», «должно быть», «интересно», «да, можно сказать и так». Уж если спорить, так с тем, кто не боится говорить все, что думает. И изменяет свое мнение не потому, что сдался, когда запахло жареным, а потому, что ты действительно переубедил его.

Просто иногда Эудуновы проповеди становятся мне поперек горла. Это когда он считает, что меня надо перевоспитывать. Тогда я сразу лезу в бутылку.


12

В ту зиму и в наступившую за ней весну в моей жизни происходят два события. Первое — мы с Сири встречаемся теперь регулярно. И второе — нас с Эудуном берут на работу в колбасный цех Бойни.

Правда, это еще не настоящая работа, то есть не совсем настоящая. У них это называется шестинедельными курсами. Если после этих полутора месяцев они в тебе не уверены, то оставляют тебя еще на шесть недель. Вот в нас с Эудуном у них уверенности не было, и нам предложили попрактиковаться еще шесть недель. Плевать нам, конечно, на это. Мы и не рассчитывали, что нас примут под гром литавр и пение ангельских труб, мы, парни из Вейтвета, к такому не привыкли.

Честно говоря, мы вообще не попали бы на эти курсы, если б не фру Ли, которая работает вместе с мамашей. Это она намекнула мамаше, что в колбасный цех собираются взять двоих парней. Я даже думаю, что она отстояла нас, когда мы проработали шесть недель, и они так и не решили, что с нами делать дальше. Одним словом, нам объявили, что мы можем остаться еще на один шестинедельный курс для пробы, если хотим, конечно. А не хотим, можем проваливать на все четыре стороны.

Мастером у нас тощий придира по фамилии Свеннсен. У него острый нос, большие уши и узкие ладони, он смахивает одновременно и на Ларсена Круску в его линялом тренировочном костюме, и на математика Халворсена, который выходил из себя, когда мы не понимали его объяснений. У Свеннсена, можно сказать, на каждом пальце по глазу, слух, как у индейца, а чутье, как у ищейки. По-моему, он считает себя чем-то наподобие фабричного фараона или кем-то в этом роде, уж он не упустит случая лишний раз облаять человека.

Однажды нам с Эудуном велели вымыть колбасный автомат. Провозились мы с ним целое утро. Он весь был забит остатками мяса, фарша, кишок, сала и перца. Сперва мы смываем что можно сильной-сильной струей воды, потом скоблим и драим. И только садимся перекурить, как является Свеннсен. Он не был бы Свеннсеном, если б чутье не подсказало ему прийти именно в эту минуту. Широко расставив ноги и заложив руки за спину, он стоит перед нами.

— Отдыхаете?

— Кто отдыхает? — переспрашиваю я. — Мы вымыли весь автомат изнутри, а сейчас будем мыть его снаружи.

В глазах у Свеннсена мелькает коварство. Он подходит к автомату и проводит пальцем по сверкающему алюминию. Он чуть ли не разочарован, потому что автомат действительно чист, острые вращающиеся ножи, которые перемалывают колбасный фарш, так и блестят. Но вот лицо Свеннсена проясняется, все-таки что-то нащупал, сволочь, своим длинным указательным пальцем.

— Идите сюда! — говорит он.

Мы подходим. Он показывает на темное пятнышко где-то внутри.

— Вымыли? — говорит он. — А это, по-вашему, что такое? Это, по-вашему, называется чисто?

Я стискиваю зубы. Свеннсен обнюхал весь автомат и не нашел ничего, кроме этого единственного пятнышка. О’кей, мы его проглядели, это пятнышко, но неужто с нами нельзя разговаривать по-человечески?

— Аккуратность, — говорит он. — Аккуратность! Зарубите себе на носу! У нас требуется только одна вещь — аккуратность! Небрежность у нас недопустима!

Он долго смотрит на нас, сперва на одного, потом на другого.

— Когда вымоете автомат снаружи, зайдете ко мне. В эту пятницу истекает шесть недель, как вы тут работаете. Надо решить, что с вами делать дальше.

В час мы с Эудуном идем в конторку к мастеру, автомат мы так надраили, что он сверкает, как новенький. Свеннсен заполняет наряды, он кивает нам, не отрываясь от работы. Конторка мастера — небольшое стеклянное стойло. Мы ждем и глядим на Свеннсена, сесть он нам не предложил. Минутная стрелка на больших часах движется рывками, мы переводим глаза на другие часы, которые висят в цехе. Старик по имени Риан поднимает трехпалую руку и машет нам, улыбаясь во весь рот; расставив ноги, он уверенно стоит возле своей электропилы. Не эта ли пила отхватила у него два пальца? На Бойне ходит много баек о пальцах, попавших в колбасный фарш, и вообще. Теперь-то все машины закрыты и такого уже почти не случается. Но электропила открыта до сих пор, и Риан стоит возле нее в кожаном фартуке и сапогах, улыбающийся, трехпалый, и пилит, пилит, а его зоркие, опутанные морщинками глаза неутомимо следят за происходящим вокруг. Другие работяги, те заняты своими машинами, всякими там ножами, топорами и сечками, они лишь изредка поднимают голову и перекидываются парой слов, стараясь перекричать шум. Огромные тележки с мясом снуют из морозильника в цех и обратно. Проходит пять минут, Свеннсен кашляет и отрывается от нарядов.

Он кратко объясняет нам, как обстоит дело: нам предлагается отработать еще шесть недель, только после этого они будут решать, смогут ли предложить нам работу.

— Еще бы, им это выгодно, — тихо шепчет Эудун. — Такой труд дешевле пареной репы.

Мы даровая рабочая сила. За полный рабочий день предприятие не платит нам ни гроша. Мы получаем от профсоюза по тридцать четыре кроны в день, и точка. Тридцать четыре кроны в день — это чуть больше, чем другие получают за час работы. Предприятию мы обходимся даром, ведь мы считаемся на курсах.