И отправился он один, безоружный (с одним лишь обязательным кинжалом на поясе), без охраны, даже и верного Гуиндаччо Буонаккорсо не захватив с собою, хоть и остерегал его одноглазый пират:
– В городе еще неспокойно, господин, могут убить!
– Неважно! Ты оставайся тоже! – отверг Бальтазар. – Я иду один!
Он был в простой кожаной куртке горожанина и в обычной круглой шапке, натягивающейся на голову. И в этом простом наряде странно казался и моложе, и стройнее.
Да, конечно, давно не мальчик, мужчина, сорок лет уже! И все-таки, сняв с себя кардинальскую мантию, он словно сбросил лишние годы. Он шел пешком и не торопился, оглядывал и узнавал постаревшие дома, а в знакомой улице остановился вовсе. Нет, не на свидание любви направлялся он! Да и сколько лет сейчас Име Давероне, той, прежней девочке с распахнутым взором глубоких бархатных глаз? Сорок? Около сорока? И как примет она его? И что он скажет ей? Но хотя бы поблагодарит Иму за то, давнее, спасение от тюрьмыи костра! Только посидит рядом, грустно следя, как постарела, как изменилась ее, когда-то любимая им плоть, проследит отяжелевший стан, жесткие морщины лица…
Почему же так сохнет во рту и так бешено бьется сердце, не бившееся так ни в сухопутном бою, ни в морской пучине, когда они не чаяли остаться в живых?
Кардинал, папский легат и хозяин трех областей оробел, словно мальчишка. И должен был постоять и унять дрожь рук прежде, чем взяться за бронзовый дверной молоток. Сколько лет! И он ведь почти не вспоминал о ней во все эти прошедшие годы! Почему же сейчас, вновь оказавшись в Болонье, он дрожит и медлит, как юноша перед первым свиданием?
Косса решительно нахмурил брови, устыдясь самого себя, и взялся за ручку молотка.
Удары, отзвучав, словно упали в пропасть, породив тишину. Сперва показалось даже, что в доме никого нет. Но вот раздались неспешные шаги, загремели запоры дверей. Чей-то любопытный взгляд уставился на него сквозь дверной глазок.
Кажется, служанка признала-таки Коссу. Дверь распахнулась, и первые слова женщины, растерянно уставившейся на Бальтазара, были:
– А Имы нет!
– Уехала? Куда? Где?… – начал было Косса.
– В прошлом году госпожа Давероне вышла замуж! – возразила она, тут же и похвастав: – У нее богатый муж, Аньоло Джаноби, и они живут теперь в Милане!
Милан, увы, не был ни папской резиденцией, ни областью, зависимой от Бонифация IX… Постояв, еще что-то спросив (сам не запомнил, что), Бальтазар, повеся голову, тронулся в обратный путь.
Служанка еще не успела закрыть дверь, когда он обернулся:
– Скажи госпоже, если ее увидишь, – выговорил он, – что приходил Бальтазар Косса! Приходил ее поблагодарить… За прежнее… За что, она знает сама…
И – махнул рукой. И быстро, уже не оглядываясь, пошел назад. Как все-таки нелепо проходит жизнь! Как беспощадно время! И успеет ли он хоть что-то достойкое совершить в этом злом мире, или так и продолжит прятать приступы усталости и отчаяния в новых и новых женских объятиях, дающих ему – пусть на краткий миг! – прежнее ощущение молодости и безграничных надежд: там, впереди, за гранью окоема, за подлостью, скудостью, скукой и грызней измельчавшего человечества!
Двое-трое прохожих обернулись, глянув ему вослед. Кто-то тронулся было за ним, сжимая рукоять спрятанного стилета. Косса шел, не оглядываясь, и сейчас его, возможно, легко было бы и убить, нагнав и ударивши ножом.
XXIX
В сводчатой двусветной палате, три окна которой глядят в густой сад, из которого, вместе с запахами цветущих деревьев, вливаются вечерняя прохлада и тишина, а три противоположных обращены к Болонье, где на палево-оранжевом, густеющем на глазах и лиловеющем закате высятся уходящие к небесам узкие квадратные башни, две из которых, Азинелли и Гаризенда, наклонены, словно зубы дракона. Об одной из этих башен, наполовину разобранной уже в середине XIV века, мы находим упоминание даже в «Божественной комедии» божественного Данте:
Как Гаризенда, если стать под свес,
Вершину словно клонит понемногу,
Навстречу туче в высоте небес.
Видны ласточкины хвосты зубцов старинных палаццо и нового купеческого подворья да темнеющая череда черепичных кровель, уже неразличимая в деталях, уже превращенная в одну неровную, изломанную линию, готовую слиться с небом и утонуть в темноте. Вдали, мелодично и одиноко, бьет колокол, отмечая часы.
В комнате пылает камин. В глубине, занимая всю стену, громоздится резной буфет черного дерева с пухлыми амурами на дверцах в виноградных гроздьях и закрученных листьях аканта, весь заставленный приготовленными блюдами, снедью и темными бутылями с вином. Две молчаливые женщины в кружевных наколках и парень-слуга из кардинальской челяди, призванный, чтобы таскать тяжести: супницы, неподъемное серебряное блюдо жаркого, пузатые оплетенные бутыли с вином, – накрывают стол.
За столом, в креслицах, нарочито раздобытых Коссой, семеро мужчин, женщин-сотрапезниц тут нет. Сам хозяин – кардинал Бальдассаре Косса, молодой Леонардо Бруни, или Аретино, недавно прибывший из Флоренции, сподвижник Коссы Ринери Гуинджи и старые болонские друзья, буквально раскопанные Бальтазаром: Изолани, Малавольти да Канески, Пополески и Гоццадини.
Они еще присматриваются друг к другу – не виделись столько лет! Разговор идет о том, о сем: о несогласиях римского и авиньонского пап, о строительстве собора Святого Петрония в Болонье, и Косса бросает, с оттенком небрежной гордости:
– Если я сумею его довершить, это будет самый большой собор в Италии!
Пробуют вина, обоняют аромат блюд, медлят, пока слуги еще снуют вокруг стола.
Косса, развалясь в кресле, говорит Аретино (он уже представил флорентийца своим друзьям):
– Знаешь, Леонардо, ты еще молод для нас! Мы все были молоды, и нам дороги воспоминания прежних годов! Но в шестнадцать лет мы бы сейчас плясали и дурачились на лугу, в двадцать – сидели у костра с бокалами в руке, обнимая подруг, в тридцать – а это как раз твой нынешний возраст! – спорили о поэзии и политике, в сорок – а многим из нас уже за сорок! – обсуждаем государственные дела, успехи и неуспеха в карьере, стремимся… К чему мы стремимся, друзья? – вопросил Косса, обозрев дружеское застолье.
– Стремимся к тому, к чему и он станет стремиться в свой час! – ворчливо отзывается Изолани.
– Вот, вот! – подхватил Косса с огнем в глазах, ему охота дурачиться, как в старину. – И ты теперь слушаешь зрелых мужей, каждый из которых чего-то достиг, чего-то стоит и чего-то еще жаждет! Но жизнь уже не дает нам времени на беззаботное, разгульное житье… Годы торопят! Ибо скоро уже мы достигнем своих вершин и наступит… Нет, не нисхождение! Но с этого возраста, после сорока, человек уже только отдает и редко-редко все еще постигает что-то новое!
– Каждый кондотьер, – подхватил Ринери, – доживший до этих лет, и то уже начинает вить гнездо: приобретает землю, хлопочет о липовой родословной, старается упрочить свой род, получить титул, словом – устроиться!
– Интересы этих людей уже скучны для молодежи, – философски высказывается Изолани, чуть насмешливо озирая Аретино.
– Жизнь идет! – подхватывает Косса, вновь становясь серьезным. – Она не останавливается никогда! Но – мы скоро послушаем Гоццадини! Он божественно поет сонеты Петрарки! Я иногда, отвлекаясь от дел и денежных расчетов, думаю, что настоящее бессмертие Италии создаем не мы, и даже не зодчие или живописцы, ибо их произведения легко поддаются разрушению самим ходом времени, а поэты. И тогда я завидую таким, как ты, Аретино! Мы все умрем, не станет и памяти о нас! А сонеты Петрарки, или божественные терцины Данте пребудут в веках, будут звучать и звучать, как звучат Гомер, Овидий, Вергилий или Гораций, создавшие памятники, более прочные, чем само время!
Будешь у нас в Риме, Аретино, – прибавляет Косса, словно шутя, чуть улыбаясь и наставительно подымая палец, – опасайся всех, а больше всего старшего коллегу, Дитриха фон Нима! Он постарается утопить тебя в ложке куриного бульона, который, кажется, нам уже подают! Ежели, конечно, сможет! А Петра Томачелли полюби! Он не так плох, как о нем многие говорят, да и думают! Он далеко не глуп, и с ним можно работать. Он не станет тебе мешать, а это самое великое благо из всех, которые может предоставить начальствующий своему подчиненному. Впрочем, Бонифацию IX я представлю тебя сам! И постараюсь, чтобы тебе позволили чаще ездить. Путешествия учат паче книг!
– Знаешь, Изолани, – обернулся Косса к старому другу, – сталкиваясь с купцами, которые плавали в Крым, доходили с караванами до Персии, я не встречал среди них ни одного дурака, ни одного ограниченного человека!
– И дело совсем не в том, – продолжает он, вновь обращаясь к Аретино, – что они родились такими или их мама хорошо воспитала! Они узрели мир, сталкивались с людьми иных навычаев, иной веры, и им пришлось шире глядеть на окружающее! Постичь и понять то, чего, сидя дома, они попросту не приняли бы и отбросили, как чуждое и ненужное. Ты, когда станешь ездить, приглядывайся к людям! Сперва узришь их своеобразие…
– Непохожесть! – поправил Изолани.
– Да, сперва то, что отличает их от нас, а потом, поняв и усвоив отличия, ты вновь поймешь, что люди, по существу, одинаковы и никто не лучше и не хуже других. Так же добры и так же злы, и наделены теми же страстями, что и мы, итальянцы!
– Итальянцы тоже различны! – подает голос Пополески. – Венецианец, миланец, флорентиец, римлянин, неаполитанец отличаются друг от друга не менее, чем от французов, немцев или испанцев.
– Нас объединяет, по существу, только язык! – весомо заключает Гоццадини.
– Но вот и главное блюдо, – перебивает Косса. – Прошу всех к столу!
Начались неизбежные тосты, зазвенел хрусталь. Мясо сменилось огромной зажаренной целиком, истекающей жиром камбалой. После некоторого молчания, наступающего в начале каждого застолья, – «уста жуют». Вновь поднялись возгласы, смех, речи, разговор становился всеобщим. Брали сыр, вновь и вновь запивали вином. Вспоминали прошлое, дурачились. Гоццадини, по старой памяти, подхватил одну из служанок, убиравших пустую посуду, пытался поцеловать увертывающуюся от него женщину.