Марья Сергеевна сказала, что к ней приехал муж, и весть эта мгновенно облетела всю школу. Никто не знал, что Марья Сергеевна замужем, но никто ни о чем ее не спрашивал. Директорша, несмотря на всю свою суховатость, несмотря на то что она, несомненно, недолюбливала Марью Сергеевну, сразу уступила ей свой кабинет, без всякой просьбы с ее стороны, а сама перешла в комнату к учительницам. На этот вечер и на завтрашнее утро Марья Сергеевна была освобождена от всех своих обязанностей — и не по приказу, не по уговору, а просто всякий раз, когда она должна была что-нибудь сделать, находились руки, которые охотно, безропотно делали это за нее. Даже любопытством ей не особенно досаждали, даже не слишком старались рассмотреть ее мужа, понимая, как дорога для них каждая минута, проведенная вдвоем.
Марья Сергеевна больше не плакала. Сидя на протертом кожаном диванчике рядом с директорским письменным столом, она держала Серова за руку и сбивчиво рассказывала, а он слушал, не столько вникая в ее слова, сколько следя за ее лицом. Он видел, что она изменилась, но она не казалась ему ни постаревшей, ни подурневшей; напротив, лицо ее было ему еще дороже оттого, что на нем остались следы времени, лишений и тревог. Она тоже видела, как он осунулся, похудел, ослабел, заметила шрамы у него на лице, заметила, что он хромает, и вся трепетала от любви и жалости к нему.
Он расспрашивал про Ириночку и Сережу, хотел их видеть, всё порывался идти к ним и этим тронул ее. Ириночка и Сережа уже ложились спать вместе со всеми детьми, но утром их, едва они проснулись, привели к матери. Ириночка, тоненькая и длинная, ростом уже почти догнавшая мать, сразу узнала Серова, но обошлась с ним сдержанно, была молчалива и тревожно поглядывала на него большими недоверчивыми глазами. Сережа, напротив, Серова не узнал и вспомнил только когда ему напомнили, но сразу стал обращаться с ним, как с самым коротким знакомым, забрался к нему на колени и даже на плечи, задавал тысячи вопросов, выпрашивал пуговицы, звездочки с погон.
Утром Марья Сергеевна пошла проводить Серова на станцию. Холодный дождь всё еще брызгал из низких туч. Взявшись за руки, они шли по длинной, мокрой, плохо вымощенной улице, и им хотелось, чтобы улица эта не имела конца. Еще целых два километра до станции. Еще километр. Еще нужно пройти по деревянному мосту через овраг. Но вот и площадь, вот и низкое, грязновато-желтое станционное здание. Конец.
Длинный лейтенант, выспавшийся, умытый, в начищенных сапогах, в лихо заломленной фуражке, совсем был сбит с толку, когда узнал, что Серов разыскал в этом неведомом городишке свою жену. Толкотня в комендантской, очередь за посадочными талонами. Потом молчаливое ожидание на деревянной платформе. Подошел поезд. Серов наклонился и в последний раз прижался к ее мокрой от слез и дождя щеке.
Она пробежала платформу до конца вслед за всё быстрее движущимся вагоном, а он с непривычным чувством счастья глядел на нее сквозь мутное стекло.
2
Лунин и Татаренко задержались в Ленинграде почти на двое суток. После сопровождения транспортного самолета, пришедшего из партизанского края, они получили приказание явиться завтра вечером в штаб ВВС к генералу.
Ночевали они вместе с Уваровым на аэродроме в маленькой комнатке для приезжих. Но спали только Уваров и Татаренко. Лунин за всю ночь ни разу не закрыл глаз.
Промаявшись на койке часа два, он потихоньку оделся и вышел во двор. Дул порывистый ветер, холодный дождь сек лицо. Давно пора было установиться зиме, но в тот год осень затянулась, и весь декабрь шли дожди. Впрочем, Лунин не замечал ни дождя, ни ветра. Всю ночь, к удивлению часовых, прошагал он взад и вперед по мокрой дорожке перед дачкой.
Он вспоминал, вспоминал… Он отчетливо вспоминал ее голос, словно она только что говорила с ним. Он вспоминал, как она смеялась, как ела варенье; стуча ложечкой о зубы, как она, закинув руки, скручивала косы в узел. Теперь это всё далеко, далеко! Безвозвратно!..
В течение многих лет он видел ее каждый день, мог в любую минуту заглянуть ей в глаза, чувствовал ее рядом с собой, слышал ее дыхание. И вдруг она исчезла. Он потерял ее. Как шла ее жизнь, когда-то такая ему близкая, без него? Как встретилась она с тем человеком, который стал ее новым мужем? Где родилась ее дочка? Где застала ее война и как очутилась она там, за линией фронта, в каком-то партизанском отряде? Что она делала, думала, любила? Он этого не знает, не узнает никогда…
Он больше ни в чем ее не винил. Ему даже странным и удивительным казалось, что он так долго и упорно считал ее виновной. В чем?
Разве она обязана была его любить? За что? Что он сделал такого? Он поселил ее в глуши, на аэродроме, он был занят самолетами, видел ее только по ночам и нисколько не интересовался ее жизнью, заранее почему-то уверенный, что она всем довольна. И при одной мысли о том, что она любит не его, а другого, он весь отдался гневу и ярости. Он и знать ничего не хотел, он хотел судить и наказать… За что судить и наказать?
И вот опять на мгновение две их жизни случайно встретились. Она об этом никогда не догадается. Ей и в голову никогда не придет, что он охранял самолет, в котором она летела, что он видел ее, больную, на носилках… Чем она больна? Выздоровеет ли она? Он никогда даже не узнает, выздоровела она или нет… Муж, хромая, шел рядом с носилками. Этот человек, несомненно, любит ее, это было видно по каждому его движению. Лунин не испытывал ни малейшей вражды к ее мужу. А какая у них девочка! Лизина девочка!.. Может быть, если бы у Лунина и Лизы были дети, ничего не случилось бы… И он опять без конца вспоминал ее голос, руки, смех, ее лицо, склоненное над книгой. Всё безвозвратно…
Они с Татаренко были свободны до вечера следующего дня и с утра поехали в город. Выйдя из трамвая, они долго бродили по мокрым улицам. Лунин молчал. Татаренко стал рассказывать ему о своей вчерашней встрече на пригородном аэродроме с летчиками-штурмовиками, теми самыми, которых они столько раз охраняли во время штурмовок. В стольких боях побывали они с ними вместе, а на земле ни разу не видались.
— Штурмовики меня сами разыскали, — рассказывал Татаренко. — Я стою, курю, вдруг слышу — кто-то сзади говорит: «Вот лунинец».
Лунин нахмурился.
— Мы рассохинцы, — сказал он.
— И рассохинцы и лунинцы. Все знают, что рассохинцы и лунинцы — одно и то же… Оборачиваюсь, смотрю, — майор и два капитана. Трясут мне руку, обхватили за плечи, бьют по спине. «Вот, — говорят, — кто нас столько раз выручал!» Это не про меня, конечно, а про всю нашу эскадрилью. Они каждого нашего летчика знают, сразу узнают в воздухе. Вот уж мы с ними поговорили, повспоминали…
Впереди виден был мост, ведущий на Васильевский остров.
— Куда мы идем? — вдруг спросил Татаренко.
Ему только сейчас пришло в голову, что Лунин ведет его куда-то.
Лунин тряхнул головой и посмотрел по сторонам. Он, кажется, сам забыл, куда собирался идти. Потом вдруг вспомнил:
— К Соне. Надо же где-нибудь подождать…
Татаренко остановился посреди тротуара:
— Не пойду.
— Почему?
— Ну, словом, не пойду.
— Да почему же?
— Она вовсе не желает меня видеть.
— Вы в этом уверены?
— Ясно, уверен.
Лунин внимательно посмотрел на Татаренко.
— Проводите меня, — сказал он решительно. — Я подымусь к ней, а вы подождете меня на дворе…
— У нее на дворе не хотелось бы, товарищ майор…
— Ну, на набережной против университета.
— Есть подождать на набережной!
Соня очень обрадовалась Лунину, поспешно повела его на кухню, усадила за кухонный стол, заваленный учебниками и тетрадками, и сразу же стала готовить ему чай.
Он подивился, как она повзрослела и похорошела за то время, что он ее не видел.
Заговорили они, конечно, прежде всего о Славе. Лунин похвалил Славу за то, что он неплохо учится, и сказал, что, если Слава и впредь будет так же любить самолеты, из него может выйти хороший инженер.
Он стал расспрашивать Соню, как она живет, и она охотно ему отвечала. Жизнь ее попрежнему делилась между работой и подготовкой к экзаменам. По прежнему ей не хватало времени на занятия, а ведь до экзаменов осталось меньше полугода. Лунин видел, что экзамены действительно очень тревожат ее, — она даже менялась в лице, когда говорила о них.
Рассказывала она и о своей работе. Слушая ее и глядя на нее, Лунин думал о том, сколько уже повидали ее молодые глаза, сколько уже сделано ее девичьими, почти детскими руками…
О Татаренко она ничего не спросила. И Лунин осторожно заговорил о нем сам. Он как бы невзначай упомянул, что прилетел в Ленинград вместе с Татаренко. Глаза ее стали строгими, блеск в них потух. Она сразу перевела разговор на другое. Но по лицу ее Лунин безошибочно видел, что она взволнована. Она теперь сама заговорит, только нужно подождать. И он ждал.
И она заговорила. Но не о Татаренко, а о Хильде.
Так вон оно что! Лунин в глубине души усмехнулся.
Она сказала, что у них в эскадрилье ей очень понравилась Хильда. Правда, Хильда удивительно красива? Лунин этого не мог отрицать.
— Мы так к ней привыкли, что уже не замечаем ее красоты, — сказал он. — А надо признать, она на редкость красивая девушка. Как фарфоровая: голубые глаза, нежно-розовые щёки. Ноздри, губы, уши — всё словно выточено.
— Один только недостаток, — сказала Соня: — слишком неподвижное лицо. Я не могу понять, умна ли она.
Этот вопрос поставил Лунина в тупик. Никогда не задумывался он над тем, умна ли Хильда.
— Она умна сердцем, — сказал он, стараясь быть справедливым.
Он объяснил, что Хильда — девушка с глухого эстонского хутора, дочь батрачки, и всё образование ее — два класса сельской школы. Требовать от нее глубоких познаний нелепо, но в жизни она безошибочно чувствует, где правда. Она прошла весь боевой путь эскадрильи вместе с летчиками. В самые трудные времена она отлично делала свое маленькое дело и была верным товарищем. И летчики так привыкли к ней, что уже не могут представить себе свою эскадрилью без Хильды. Она как бы связывает воедино прошлое эскадрильи с настоящим, она им особенно дорога тем, что была друж