— Как вы тут живете, Анна Степановна? — спросил Лунин.
— Ничего, — ответила она. — Работаем.
— Вы работаете? — удивился Лунин. — Давно ли?
— С весны.
— Где же вы работаете?
— На производстве.
— На каком?
— На секретном.
Она гордо и многозначительно поглядела на Лунина.
— Что же вы там производите?
— Оружие, — ответила она. — А какое оружие — секрет.
Она принялась рассказывать ему, как она ежедневно ездит на трамвае туда и обратно. При этом она описывала людей, которых встречала в трамвае, и передавала, что она им говорила и что они ей отвечали. До сих пор вся жизнь ее протекала в тесном кругу нескольких ближайших улиц, и эти длинные поездки в трамвае в отдаленный край города, где находилось «производство», очень ее, видимо, занимали.
Но Лунин всё не мог привыкнуть к мысли, что эта древняя Анна Степановна изготовляет оружие, которым бьют немцев, и спросил:
— А всё-таки, Анна Степановна, вы-то что делаете там?
— Я на обтирке.
— На обтирке?
— Стволы-то в масле, — сказала она, снисходя к его непониманию. — Вот мы и обтираем их разной ветошью.
Едва чайник закипел, она заварила чай и разлила его по чашкам — Лунину и себе. Лунин вынул было из кармана кусок хлеба, завернутый в бумагу, но она рассердилась на него:
— Ну вот еще! К нам в гости со своим хлебом не ходят. Прошли те времена.
Чай был с сахаром. Она принесла на стол оладьи из пшенной крупы и заставила Лунина их попробовать.
— А Марья Сергеевна в каждом письме спрашивает: не заходил ли Константин Игнатьич, тот военный, который меня и моих детей от смерти спас?
— Она вам пишет? — воскликнул Лунин.
— Пишет.
— А как она?
— А ничего. Сначала очень больна была, и Ириночка у нее болела. А теперь, видно, ничего. Я отпишу ей, что вы заходили, а то она всё спрашивает. Я знаю, ей еще кое про кого спросить хотелось бы — не заходил ли, не писал ли, — да не решается. А тот уж не зайдет, не напишет, все сроки вышли. Либо убит, либо другую завел,
— Где она? — спросил Лунин.
Анна Степановна рассказала ему, что всю весну и всё лето Марья Сергеевна прожила в Ярославле. Там устроено было нечто вроде больницы для тех эвакуированных ленинградцев, которые находились в особенно тяжелом состоянии. Марью Сергеевну и ее детей еле живых сняли с поезда. Она очень долго хворала, но потом поправилась и списалась с директором той школы, где прежде работала. Школа эта теперь на Урале. Директор вызвал ее, и она в августе уехала из Ярославля на Урал и с первого сентября начала работать.
— Хотите ей написать? — спросила Анна Степановна. — Я вам адрес дам.
— Да что писать? — сказал Лунин, — Лучше вы напишите… Передайте привет… спасибо за память…
Уходя, он спросил Анну Степановну:
— Не надо ли вам чего?
Но она твердо ответила:
— Нет, ничего не надо.
Уже совсем стемнело, беззвездное небо было черным, дома с затемненными окнами потонули во мраке, и только снег белел на тротуарах. Лунин перешел через Неву по Литейному мосту и там, на Выборгской стороне, влез в кузов попутной военной машины. Как раз в этот момент немецкая артиллерия, затихшая было, начала обстрел района Военно-медицинской академии и Финляндского вокзала. Грохот разрывов в пустынных ночных улицах казался особенно гулким; огромные сполохи озаряли небо. И, трясясь в кузове мчащейся машины, Лунин подумал о том, как страшно, что Соня живет здесь, под постоянным обстрелом. И понял, что теперь всё время будет беспокоиться о ней.
Глава двенадцатая. Прорыв
1
В степях между Волгой и Доном продолжалось уничтожение окруженных немецких армий. Перед самым Новым годом Совинформбюро сделало подробное сообщение о безнадежном положении немецких войск под Сталинградом, уже обреченных и теперь добиваемых. Но здесь, на севере, всё попрежнему было тихо, неподвижно, неизменно.
Мела метель.
Бойцы, обслуживавшие аэродром, изнемогали в борьбе со снегом, ежедневно загромождавшим взлетную площадку движущимися, рыхлыми, дымившимися на ветру сугробами. Непроглядная снежная мгла отгородила Лунина и его летчиков от всего мира.
Но эта неподвижность, неизменность, тишина были обманчивы. В крутящейся снежной мгле передвигались части, расставлялись орудия, шла подготовка внезапного, могучего удара. Никто не знал, когда этот удар наконец грянет, но приближение его и неизбежность чувствовал каждый.
— Ну, теперь скоро и мы, — говорили летчики, постояв на командном пункте полка перед сталинградской картой Шахбазьяна.
Они верили, что Тарараксин, который всегда лучше всех в полку был осведомлен о том, что творится вокруг, знает о сроках предстоящих событий, и без конца приставали к нему с вопросами:
— Когда?
— Скоро, — отвечал Тарараксин.
— А точнее?
— А вот метель кончится. — И Тарараксин хитро подмаргивал правым глазом.
— Ты слушай его побольше! Он и сам не знает.
— Если знает, так он тебе и скажет…
А метель между тем не кончалась. Она только порой ослабевала на несколько часов, как бы утомившись. В начале второй недели января появилось мутное солнце, на которое можно было смотреть не жмурясь; но прояснение длилось недолго; снова налетел бешеный, режущий ветер и закружил над землей клубы колкого, сухого снега. К десятому января вьюга стала даже еще сильней, чем раньше. Летчики едва удерживались на ногах, бредя после ужина гуськом по узкой тропинке, ведущей от столовой к кубрику. В сенях они долго и шумно отряхивались от снега, неуклюжие в своих мохнатых унтах, как медведи. Потом вытирали исколотые снегом красные лица, рассаживались, запыхавшись, по койкам, и при свете лампы было видно, как тают снежинки, застрявшие в их бровях. Домик, в котором они жили, сотрясался от порывов ветра, вьюга шуршала снегом по стеклам и яростно выла в печной трубе, заглушая все остальные звуки.
В эти метельные вечера кубрик их казался особенно уютным. Круглая печка дышала жаром. Слышался звонкий звук костяшек: за столом играли в домино. Читали, сидя на койках; писали письма. Костин спорил с Татаренко о тактике воздушного боя. Выпятив упрямые губы, он подробно разбирал какой-нибудь боевой эпизод, неторопливыми движениями своих крупных ладоней изображал положение сражающихся самолетов в пространстве. Цыганское лицо Татаренко было лукаво. Он терпеливо выслушивал до конца основательные, отлично продуманные построения Костина и внезапно разрушал их одним быстрым, неожиданным движением рук. Он побеждал Костина потому, что всегда умел подметить, насколько действительность многообразнее того, что Костину удавалось в ней предусмотреть; сложным тактическим задачам Костина он давал совершенно неожиданные решения, которые удивляли всех слушавших своей естественностью и простотой. Взмах двух рук, громкий смех, блеск крупных белых зубов — и упрямому Костину приходилось начинать все рассуждения сначала.
А в углу, растянувшись на полу, отгородись от всех пустой койкой, Карякин и Хаметов трудились над очередным номером «Боевого листка». Пока номер не был готов, его не показывали никому. Писал и рисовал преимущественно Хаметов, — у него был ровный, красивый, разборчивый почерк. Но душой «Боевого листка» был Миша Карякин: он давал идеи. Изредка они обменивались шёпотом двумя-тремя фразами и опять погружались в работу. За работой Карякин часто пел. Он пел без слов, — это было бесконечное сплетение мотивов, то грустных, то торжественных, то озорных. Иногда он ссорился с Хаметовым, и ссоры эти всех потешали. Посадит кляксу и на раздраженные, язвительные замечания Хаметова ответит своим обычным:
— Так учили.
Вечером одиннадцатого января в кубрик летчиков второй эскадрильи вошел командир полка Проскуряков, сопровождаемый Ермаковым и Луниным. Летчики только что улеглись, некоторые уже дремали. Но с одного взгляда на командира полка и его спутников они разом поняли, что начинается наконец то, чего они так упорно ждали,
Проскуряков шагнул на середину кубрика, не стряхнув даже снег с широченных плеч своего кожаного реглана. Большое лицо его, исколотое снегом, горело. Взмахом руки он дал знать, что вставать не нужно.
— Друзья, — сказал он, — есть приказ главного командования прорвать блокаду!
Все приподнялись на своих койках.
— Наконец дожили! — произнес кто-то.
— Да, дожили, — сказал Проскуряков. — Мы — гвардейцы. Помните ли вы нашу гвардейскую клятву?
— Помним! — ответили ему молодые голоса.
Ни одного из них не было еще в полку в тот день, когда полк получил гвардейское знамя, но слова клятвы они знали наизусть.
— Прорвем кольцо — народ обнимет нас и расцелует — продолжал Проскуряков. — Завтра на рассвете начнем.
Проскуряков не умел произносить речей и почти никогда не произносил их. Но сейчас он так был возбужден только что полученным приказом, что чувствовал неодолимую потребность поделиться со всеми. Несколько минут назад он даже поспорил с Ермаковым, который советовал сообщить приказ пока только техникам, а летчиков не беспокоить до утра. Это был весьма благоразумный совет, так как техникам предстояло за ночь в последний раз проверить боевую готовность всех самолетов, а летчикам нужно было хорошенько выспаться до утра. Но Проскуряков, слишком взволнованный и потому не склонный вникать в психологические тонкости, настоял на том, чтобы смысл приказа был немедленно доведен до каждого летчика.
— В их возрасте крепко спят перед любым боем, — сказал он.
И оказался прав. После его ухода летчики заговорили все разом, но уже через полчаса несколько человек нечаянно заснули. А через час спал весь кубрик.
2
Проснувшись перед рассветом, они прежде всего прислушались — не кончилась ли метель. Но домик их по-прежнему содрогался под порывами ветра, в трубе гудело, а когда они выходили на крыльцо, снежный вихрь толкал их обратно в дверь. Метель не только не кончилась, но стала даже еще злее. По пути к своим самолетам они могли разговаривать только крича во весь голос и на расстоянии нескольких метров теряли друг друга из виду.