Балтийское небо — страница 49 из 103

— А ну нажми! — вдруг сказал ему Лунин.

Слава, не веря, повернулся и взглянул ему в глаза. Нет, Лунин не шутил. Побледнев от радостного волнения, Слава коснулся гашетки. Раздался короткий треск, и сверкающая полоса пуль пересекла пустыню аэродрома. Слава отдернул руку и опять взглянул на Лунина. Лунин улыбался всем своим красным от мороза лицом.

Несмотря на весьма серьезное отношение к еде, Слава не в силах был по доброй воле покинуть аэродром ради обеда. Сержанту Зине всякий раз приходилось звать его. Она появлялась позади своего склада и махала ему рукой. Он нередко притворялся, что не видит ее, но Лунин замечал ее сразу и говорил:

— Надо идти! Нехорошо.

И Слава с угрюмым лицом бежал к Зине. Отбежав на несколько шагов, он оборачивался и кричал Лунину:

— После обеда я опять отпрошусь!

Ел он торопливо и, набив полный рот хлебом, с важностью рассказывал девушкам, что произошло сегодня на аэродроме. Девушки слушали его внимательно, с завистью.

Да и как было ему не завидовать!

Весь этот сияющий героический мир полетов и воздушных боев, к которому они были только отдаленно причастны, который они наблюдали лишь сквозь окошечко в холодной половине склада, он видел вблизи, он был вхож в него. Он чувствовал эту зависть и, конечно, хорохорился, задавался. В своих рассказах он употреблял разные термины, подслушанные у техников, — лонжерон, фюзеляж, триммера, стабилизатор, — и презрительно улыбался, когда его спрашивали, что значит то или иное слово. О боях он рассказывал так, чтобы слушательницы поняли возможно меньше, — столько он нагромождал разных летчицких словечек. Лунина он называл по-домашнему Константином Игнатьичем, а Серова — Колей Серовым и даже Колькой Серовым.

Проглотив второе и дожевывая последний кусок хлеба, он начинал проявлять крайнее нетерпение и ежеминутно взглядывал на Зину.

— Да уж беги, беги, — говорила она. — Только сам приходи к ужину, я больше тебя звать не стану. Опоздаешь — ничего не получишь.

За ужином он говорил гораздо меньше, чем за обедом, и от усталости едва жевал. Глаза его слипались. Бредя из краснофлотской столовой в избу с раздвоенной березой, он почти спал на ходу и натыкался на встречных.

По вечерам в избе он заставал не только Ховрина, но и Лунина.

Лунин теперь каждый вечер после ужина заходил в избу и вдвоем с Ховриным часа два сидел за столом перед керосиновой лампой. В избе было жарко, и жара эта доставляла наслаждение Лунину, намерзнувшемуся за день; крупные капли пота выступали на его увеличенном лысиной лбу; он сидел, расстегнув застежку «молния» на комбинезоне, и добрыми своими глазами смотрел на Ховрина.

Говорил он мало. Ховрин был гораздо говорливее. Они теперь оба занимались тем делом, которое Уваров вначале поручил одному Ховрину. Слава знал, что это за дело: они писали слова клятвы, которую должны были произнести летчики, принимая гвардейское знамя.

Ховрин написал уже вариантов десять, но Уваров все забраковал один за другим.

— Пышности много, а сердечности мало, — сказал он. — Нужно строже написать и притом так, чтобы каждый почувствовал, что он говорит не заученное, не чужое, а то, что сам выстрадал, самое свое дорогое. Нет, видно, вам одному не справиться, вам в помощь настоящий летчик нужен. Попросите Лунина, когда он придет. Прочитайте ему все варианты и послушайте, что он скажет…

Лунин выслушал все варианты и все похвалил. И, вероятно, совершенно искренне. Он восхищался искусством Ховрина, его умением писать, находить нужные слова. Он рассмеялся, узнав, что Уваров хочет, чтобы он помог Ховрину, — где уж ему! И всё же Ховрин понял, что все варианты Лунину не понравились.

— Слишком хорошо, — говорил он. — Летчик так не скажет.

— А как же летчик скажет?

— Не знаю… Что-нибудь попроще. Что-нибудь про штурвал, про магнето…

Ховрин вскакивал и ходил по комнате, швыряя свою сутулую тень со стены на стену. Он упорно вглядывался в лицо Лунина, стараясь отгадать, что тот имеет в виду. Придумав фразу, он произносил ее и спрашивал:

— Так? Так?

— Так, — отвечал Лунин, — Не совсем так, но вроде.

Слава к разговорам их не прислушивался и в суть не вникал. Каждый вечер, едва он ложился в постель, его вдруг охватывала тоска, по Соне.

Днем его осаждало столько впечатлений, что он не успевал вспоминать о ней, но стоило ему лечь и закрыть глаза, как она сразу возникала из тьмы. Она теперь совсем одна живет в кухне, где умер дедушка, в пустой, холодной квартире. Сейчас она вскипятила воду в чайнике и пьет в темноте кипяток. Весь свой хлеб она, конечно, съела еще утром, и к вечеру у нее не осталось ни кусочка…

— Товарищ старший политрук, — говорил он внезапно, — вы отвезете сестре посылочку?

— Конечно, отвезу, — отвечал Ховрин. — Ведь я сказал уже.

Об этой посылке для Сони Слава мечтал с первого дня своей жизни на аэродроме. Сначала он собирался есть поменьше хлеба и насушить сухарей. Но работники краснофлотской столовой объяснили ему, что он всё равно не съедает своего хлеба и для посылки сестре в Ленинград ему в любую минуту могут выдать буханку, а то и две, да еще крупы и, может быть, консервов… Действительно ли это было так, или две буханки ему собирались выдать из каких-нибудь иных ресурсов, но Слава твердо верил, что это так.

— Константин Игнатьич, а Соне можно будет меня навестить? Как вы думаете? Не сейчас, конечно, а потом… ну, весной? Сейчас, ясно, рано говорить об этом с Уваровым, он только рассердится, но немного погодя можно поговорить. Чтобы она приехала только на один день или на два… Вы поговорите?

— Спи, спи! — отвечал Лунин. — Поговорю…

Через минуту мысли Славы принимали другое направление.

— Константин Игнатьич, как вы думаете, — спрашивал он, — собьют еще одного немца, чтобы ровно сто сорок было? Успеют?

— Не знаю. Спи.

И Слава проваливался в сон.

Лунин был один из тех немногих людей на аэродроме, которых очень мало волновало, что 139 — не круглое число. Происходило это, вероятно, от возраста. Он заметил, что чем моложе был человек, тем увлеченнее он мечтал о том, чтобы к моменту вручения гвардейского знамени на счету полка числилось ровно сто сорок сбитых немецких самолетов. Сам же Лунин нисколько не сомневался, что сто сороковой немецкий самолет будет скоро сбит, а произойдет ли это на день раньше вручения знамени, или на день позже, считал безразличным. Однако, выйдя из избы и заметив, что мороз стал крепче, а звёзды ярче, он понял, что завтра день будет ослепительный, ясный, и летать придется с самого рассвета, и будут, конечно, бои, и подумал, что сто сороковой немецкий самолет, весьма возможно, будет сбит именно завтра.

И действительно, вылеты начались, едва забрезжила заря. Посты наблюдения с разных концов сообщали о замеченных «Мессершмиттах». «Мессершмитты» — небольшими группами — держались очень высоко, ходили над железной дорогой, над Кобоной, над Ледовой трассой. Штурмовать не пытались. Встреч с советскими истребителями, видимо, избегали.

Восемь самолетов полка взлетали попарно, соблюдая очередь; обходили весь свой район и возвращались на аэродром без единой стычки, хотя «Мессершмитты» были постоянно видны где-нибудь на краю неба — то два, то четыре. Было это, конечно, неспроста: немцы к чему-то готовились.

Ни разу еще не было столь ослепительного дня. Несмотря на двадцатиградусный мороз, в сверкании солнца чувствовалось уже что-то весеннее. В его сторону нельзя было смотреть — глаза сами собой закрывались от блеска. Это усложняло задачу летчиков: несмотря на совершенную прозрачность воздуха, «Мессершмитты», зайдя в сторону солнца, мгновенно растворялись в сиянии.

Особенно мешать солнце стало к концу дня, перед закатом, когда Лунин и Серов совершали свой четвертый очередной полет. Огненный шар солнца висел низко на юго-западе, охватив холодным своим пламенем половину небосвода, и что творилось там, в этом пламени, нельзя было разобрать.

Но случилось так, что эта огневая завеса помогла не немцам, а Лунину и Серову. Они находились в самом юго-западном углу порученного их охране района, когда на северо-востоке от себя увидели девять «Юнкерсов», которые цепочкой направлялись бомбить Кобону.

«Юнкерсы» шли на высоте трех тысяч метров, и еще выше их и еще северо-восточнее параллельным курсом шли охранявшие их «Мессершмитты». Час для бомбежки был выбран ими обдуманно и удачно: со стороны Кобоны их нельзя было заметить, потому что прямо за ними было солнце. Но самолетов Лунина и Серова они сами не заметили, потому что солнце помогало Лунину и Серову. Тяжелые «Юнкерсы», нагруженные бомбами, самоуверенно шли мимо в каких-нибудь двух тысячах метров от них, ничего не подозревая, и сердце Лунина забилось в охотничьем азарте. Он покачал плоскостями, чтобы дать знак Серову, и они оба пошли в атаку.

Науку сбивания «Юнкерсов», которые казались огромными, медлительными и неповоротливыми в сравнении с их собственными самолетами, они хорошо изучили еще осенью под руководством Рассохина. Цепь «Юнкерсов» дрогнула, изогнулась. Через мгновение два из них уже горели на льду.

«Сто сорок один! Опять не круглое число!» — успел подумать Лунин и усмехнулся.

Никакой цепочки уже не было, все семь «Юнкерсов» двигались в разные стороны, и далеко внизу, на белой пелене озера, взрывались бомбы, которые они сбрасывали, чтобы облегчить себе бегство.

«Мессершмитты» кружились беспорядочным клубком, видя гибель двух «Юнкерсов», но не видя советских истребителей. Чтобы и дальше остаться для «Мессершмиттов» невидимыми, Лунин и Серов стали уходить на юго-запад. Солнце сверкало им прямо в глаза. Они уже пересекли береговую черту и летели над темной щетиной леса. Вдруг Лунин, ослепленный сверканием, заметил впереди что-то темное, быстро увеличивавшееся.

Навстречу ему, на мгновение заслонив солнце, выскочил «Мессершмитт». Мелькнул рядом, прошел мимо и исчез далеко позади.

«Почему он меня не сбил? — подумал Лунин, содрогнувшись. И сразу вспомнил о Серове: — Где Серов?»