Бальзак и портниха-китаяночка — страница 3 из 27

На горе Небесный Феникс часто шел дождь. Можно сказать, из каждых трех дней два были дождливыми. Ливни или грозы случались редко, в основном то был мелкий, унылый, нудный дождик, который, казалось, никогда не кончится. Очертания пиков и скал вокруг нашей хижины на сваях расплывались в густом сером тумане, и этот почти ирреальный пейзаж ввергал нас в глухую тоску, тем более что в хижине нашей царила постоянная сырость, все покрывалось плесенью, и бороться с ней было бессмысленно. Жить в этой хижине было все равно что жить в пещере, а может, и хуже.

Иногда по ночам Лю не мог заснуть. Тогда он вставал, зажигал керосиновую лампу и лез под топчан, шарил там в темноте окурки, которые когда-то туда бросил. А вылезши оттуда, усаживался, поджав ноги, на топчане, раскладывал собранные окурки на листке бумаги (иногда это оказывалось драгоценное письмо от родителей) и сушил их на огне керосиновой лампы. После чего высушенные окурки препарировал и с тщательностью часовщика собирал все до единой крошки табака. Сворачивал самокрутку, прикуривал и гасил лампу. Он сидел, курил в темноте, вслушиваясь в молчание ночи, нарушаемое хрюканьем свиньи, которая под нами разрывала пятачком навозную кучу.

Случалось, дождь затягивался надолго, и Лю мучался от отсутствия курева. Как-то раз он разбудил меня среди ночи.

— Я не нашел ни одного охнарика ни под топчаном, ни по углам.

— И что же?

— У меня депрессия, — сообщил он. — Может, сыграешь мне на скрипке?

Я не стал отказываться. Еще не до конца проснувшись, я играл и вдруг неожиданно подумал о наших родителях, о его и моих: вот если бы пульмонолог или великий дантист, совершивший столько разнообразных подвигов, могли увидеть нашу ночную хижину в зыбком свете керосиновой

лампы, если бы могли услышать звуки моей скрипки, аккомпанементом которым служит хрюканье свиньи… Но тут никого не было. Даже деревенские не могли меня слышать. Ближайший дом находился от нас метрах в ста, не меньше.

А за стенами лил дождь. Но это был не тот привычный моросящий дождь, а внезапно налетевший затяжной ливень, и его струи барабанили по дранкам крыши. Несомненно, это еще больше усиливало мрачность Лю. Ведь мы были обречены оставаться здесь на перевоспитании до скончания века. Как правило, если верить официальным партийным газетам, у молодого горожанина, происходящего из нормальной семьи рабочих или революционных интеллигентов, был стопроцентный шанс (в том случае, разумеется, если он не натворит никаких глупостей) пройти процесс перевоспитания за два года и возвратиться к себе домой в родной город. Но для детей, чьи родители оказались зачисленными во враги народа, возможность вырваться из деревни была минимальной, равной примерно трем тысячным. Если основываться на математике, положение наше было безнадежным. Нам маячила светлая перспектива постареть, облысеть в этой хижине на сваях, здесь же окочуриться и быть похороненными в белом саване по местному обычаю на здешнем кладбище. Честно сказать, было отчего впасть в депрессию и бессонницу.

В ту ночь я сыграл сперва кусочек из Моцарта, потом из Брамса, потом бетховенскую сонату, но даже Бетховену не удалось поднять моему другу настроение.

— Попробуй что-нибудь другое, — сказал он мне.

— А что бы ты хотел услышать?

— Что-нибудь повеселее.

Я задумался, перебрал весь свой скудный репертуар, но ничего не нашел.

И тут Лю принялся насвистывать одну революционную песню.

— Как тебе это? — поинтересовался он.

— Здорово.

Я тут же стал подыгрывать ему на скрипке. То была тибетская песня, в которой китайцы изменили слова, сделав из нее песню, славящую председателя Мао. Но, несмотря на это, мелодия сохранила свою жизнерадостность и какую-то неукротимую энергию. Переделка не смогла окончательно испортить ее. Все больше возбуждаясь, Лю вскочил на топчане и принялся плясать, выкидывая коленца, под аккомпанемент капель, которые просачивались между скверно уложенной дранкой, и падали на пол.

«Три тысячных», — вдруг подумал я. У меня вероятность три на тысячу, а у этого унылого курильщика, который ни с того ни с сего вдруг так расплясался, и того меньше. Быть может, когда-нибудь, когда я усовершенствуюсь в игре на скрипке, какая-нибудь местная или уездная агитгруппа, к примеру, из Юнчжэна, вытащит меня отсюда, пригласив играть какую-нибудь революционную музыку. Но Лю не умеет играть на скрипке и даже не играет ни в футбол, ни в баскетбол. У него нет никаких козырей, чтобы выиграть в жесточайшей конкуренции, существующей среди тех, чьи шансы три на тысячу. Ему и мечтать-то об этом не приходится.

Его единственный талант — это талант рассказчика, в каком-то смысле необыкновенный, но, к сожалению, не первостепенной важности и вряд ли имеющий будущее. Как-никак мы живем не во времена «Тысячи и одной ночи». В современном обществе, неважно, капиталистическом или социалистическом, сказитель — это не профессия.

Единственным, пожалуй, человеком на свете, способным оценить его сказительский талант и даже вознаграждать за него, был староста нашей деревни, последний из феодальных властителей, любящих занимательные истории, которые рассказывают сказители.

Гора Небесный Феникс была настолько далека от цивилизации, что большинство живших на ней

никогда в жизни не видели ни одного фильма и даже не представляли себе, что такое кино. Время от времени мы с Лю рассказывали старосте какие-нибудь фильмы, ему наши рассказы страшно нравились, он, можно сказать, пристрастился к ним. И вот однажды, узнав, какого числа в Юнчжэне состоится ежемесячный показ фильма, он объявил Лю и мне, что посылает нас на него. А это означало два дня на дорогу туда и два на дорогу обратно. В вечер прибытия в городок мы должны были посмотреть фильм, а когда вернемся в деревню, нам предстояло рассказать его старосте и всем жителям от начала и до конца, причем точно за такое же время, сколько он демонстрировался.

Мы приняли вызов, но из предосторожности отсидели подряд два сеанса на спортивной площадке городской школы, превращенной по такому случаю в кинотеатр под открытым небом. Девушки в этом городке были очаровательны, и тем не менее все наше внимание было приковано к экрану; мы внимательно впивали каждое слово актеров, старательно запоминали, как они одеты, их жесты, их мимику, декорации каждого эпизода и даже музыку.

Сразу же, как только мы вернулись в деревню, перед нашей хижиной на сваях состоялся небывалый доселе сеанс устного кино. Само собой, на нем присутствовали все жители деревни, старые и малые. Староста сидел в центре первого ряда, держа в одной руке свою длинную бамбуковую трубку, а в другой наш будильник с «земным фениксом», следя по нему за длительностью нашего представления.

Я жутко трусил и единственно, на что был способен, это механически описывать декорации каждой сцены. А вот Лю явил себя гениальным сказителем: он не столько даже рассказывал, сколько по очереди играл каждого героя фильма, меняя голос и жестикуляцию. Он вел рассказ, то усиливая, то ослабляя напряжение, задавал вопросы, заставлял публику отвечать на них и тут же подсказывал

правильные ответы. Короче, был всеми и всем. Когда мы или, вернее, когда он завершил сеанс, причем точно уложившись в отведенное время, счастливая, восхищенная публика не желала расходиться.

— В будущем месяце, — объявил нам с начальнической улыбкой староста, — я опять пошлю вас смотреть кино. А заработок запишу такой же, как будто вы работали в поле.

Поначалу мы восприняли это как забавную игру; нам и в голову не могло прийти, что в результате ее наша жизнь, во всяком случае жизнь Лю, резко изменится.

Принцесса горы Небесного Феникса была обута в бледно-розовые тапочки из прочной, но тонкой холстины, которая позволяла наблюдать все движения пальцев ее ноги, всякий раз когда она нажимала ею на педаль швейной машины. Тапочки были обычные, дешевенькие, кустарного производства, и однако же в здешних местах, где почти все ходили босиком, они бросались в глаза, казались страшно изысканными, прямо-таки драгоценными. И ступни, и лодыжки у нее были очень красивой формы, и ее, эту форму, еще больше подчеркивали белые нейлоновые носки.

Длинная коса толщиной сантиметра в три, а то и в четыре спускалась по ее спине гораздо ниже талии и заканчивалась ослепительно новой лентой из шелковисто-красного сатина.

Она сидела, склонившись над швейной машиной, в гладкой металлической поверхности стола которой отражались воротничок ее белой блузки, овальное лицо и блестящие глаза, вне всяких сомнений, самые прекрасные глаза в окрестностях Юнчжэна, а может, и всего уезда.

Широкое ущелье разделяло нашу и ее деревни. Ее отец, единственный портной на горе Небесный Феникс, часто покидал большой старый дом, который служил ему и мастерской и жильем. У него не

было отбоя от клиентов. Когда в каком-нибудь семействе собирались что-нибудь шить, то первым делом покупали в магазине в Юнчжэне (том самом городке, где мы смотрели фильм) материал, а затем отправлялись в мастерскую к портному обговорить с ним фасон, цену и дату, когда он сможет приняться за выполнение их заказа. А в назначенный день ранним утром с почтением приходили за ним в сопровождении нескольких крепких мужчин, которым предстояло поочередно тащить на себе швейную машину.

Машин было две. Первая, которую он брал с собой, отправляясь в очередную деревню, была такая старая, что на ней уже невозможно было прочесть ни марку, ни фамилию производителя. Вторую же, новенькую, made in Шанхай, он держал дома для дочери, «Портнишечки». В портновские свои экспедиции дочку он никогда не брал, и это мудрое, но жестокое решение было причиной страданий и разочарований для многих крестьянских парней, мечтавших покорить ее.

Жизнь он вел прямо-таки царскую. Когда он прибывал в деревню, там поднималось страшное возбуждение впору какому-нибудь народному празднику. Дом его клиента, откуда доносился стук швейной машины, тут же становился центром деревни, и для хозяев это был повод похвастаться своим богатством. Для портного готовили самые лучшие яства, а если его посещение падало на конец года, когда готовились встретить Новый год, то нередко бывало, что по такому случаю резали свинью. Переходя из дома в дом от заказчика к заказчику, он, случалось, задерживался в одной деревне на