Через полтора или два месяца такого ужасного монашеского режима он появлялся на люди страшно осунувшийся, бледный, измученный и разбитый усталостью. Следы упорного труда читались в его глазах, обычно таких черных, таких сверкающих, а теперь обведенных темными кругами.
Когда затворничество его кончалось, он, казалось, вновь обретал лихорадочное свое жизнелюбие и будто влезал в новую кожу; он бросался в свет, разыскивая яркие краски для своей палитры, и собирал свой мед повсюду, как пчела.
У него постоянно была перед глазами лежавшая на его столе маленькая записная книжка, служившая проводником по его сочинениям. Это была не звезда, освещавшая дорогу, как говорит граф Феликс де Ванденес в «Лилии в долине», а скорее магнитная стрелка, указывавшая ему путь к гавани.
Во время постоянных своих странствований по улицам, садам, театрам, гостиным, особнякам банкиров и дворянским замкам, по домам рантье, купеческим лавкам, сельским хижинам, мастерским ремесленников и мансардам художников Бальзак, этот глубокий наблюдатель сердца человеческого, всегда имел при себе записную книжечку и карандаш. Я видел эту бесценную книжечку, я держал ее в руках, перелистывал, я, скромный издатель, удостоившийся близости и доверия великого человека, я, кто в ту пору все больше и больше становился для него самого и для его литературного окружения презренной машиной, чеканящей деньги и на ходу изготовляющей для них великолепные ореолы славы.
«В эту записную книжку Бальзак заносил каждый день свои замечания, мысли, открытия, – пишет г-н Ж. Л., – там имелся не один краткий план лучших его романов, а главное, изящные зарисовки женских типов, коим предстояло заселить необъятный гинекей, откуда он впоследствии брал их одну за другою, чтобы украсить свои восхитительные творения. Именно здесь вынашивал он втихомолку свои самые правдивые, самые яркие характеры в ожидании часа, когда им суждено будет расцвести. Этот альбом содержал крохотные карандашные наброски, странные копии, зыбкие тени; драгоценные зарисовки, которые будут затем подправлены со всем изяществом, раскрашены с изысканным вкусом и в которых уже существовали в зародыше все разнообразные фигуры, чья прихотливая гирлянда начинается Федорой из «Шагреневой кожи», завершается Евгенией Мируэ, столь чистым и нежным созданием, и составляет в своей совокупности то, что он всегда называл своим монументом, своей человеческой комедией».
В упомянутую записную книжку Бальзак заносил одну за другою свои наблюдения, свои идеи, свои шутки; туда же записывал он имена создаваемых персонажей, их происхождение, генеалогию, их гербы, их добродетели и пороки, их странности, их словечки, их жизнь и характеры в целом…
И тут я впервые обратил внимание на туалет великого человека.
Темно-коричневое пальто, застегнутое до подбородка и носящее неизгладимые следы его прогулок по задворкам; черные панталоны, едва доходящие ему до лодыжек и не скрывающие ужасных синих чулок; грубые башмаки, кое-как зашнурованные на щиколотке, башмаки эти и низ панталон забрызганы грязью; на короткую толстую шею накручен вместо галстука зелено-красный шерстяной шнур; на подбородке по меньшей мере восьмидневная щетина; длинные нечесаные черные волосы свисают на широкие плечи; на голове шляпа из настоящего тонкого фетра, но поношенная, с низкой тульей и широкими полями; перчаток вовсе нет – те, что были на нем во время нашего странствия, надеть оказалось невозможно. Таково было одеяние знаменитого писателя, намеревающегося отправиться слушать восхитительную музыку в консерватории, в обществе блистательной избранной публики в великосветских туалетах!
«Остроумие ничего не весит», – сказал начальник почтовой станции кучеру, который хотел уговорить Вольтера припрячь третью лошадь к его почтовой карете. Острый ум – скажу я в свою очередь, – если его зовут Бальзак, встречает радушный прием везде, независимо от его туалета.
Я не ошибся.
Острый ум Бальзака, а не эксцентрическая небрежность его внешнего облика снискали ему со стороны этой элегантной и раздушенной толпы молодых мужчин и женщин, принадлежавших к самым богатым и самым аристократическим кругам Парижа, лестный прием, ту изысканную учтивость, которая всегда отличала и будет отличать парижское светское общество.
Бальзака с триумфом препроводили к его креслу.
В своей неопрятной одежде он привлекал все взгляды блестящего окружения, воздававшего должное самому прославленному нашему романисту…
Насколько умерен он был в еде во время яростной своей работы, настолько же феноменальные размеры принимал его аппетит, когда он отдыхал, – он тогда становился истинным Вителлием!
Вот меню заказанного им обеда, это самая доподлинная правда, как и все последующее.
И то было меню для него одного.
Я в тот момент страдал острым воспалением желудка и мог съесть только немного овощного супа и крылышко жареной курицы.
Сотня остендских устриц.
Дюжина бараньих котлет.
Утенок с брюквой.
Пара жареных куропаток.
Рыба-«соль» по-нормандски.
Не считая закусок и таких прихотей, как сласти, фрукты (в частности, дуайенские груши, которых он съел больше дюжины); и все это орошалось тонкими винами самых знаменитых марок.
Затем последовал кофе с ликерами.
И все было беспощадно уничтожено!
Не осталось ни крошки, ни косточки!
Окружавшие нас люди были ошеломлены.
Никогда не видели они столь невероятного аппетита!
Пока он ел, язык его работал своим чередом, и самые удачные словечки, самые остроумные шутки то и дело слетали с его уст.
Наши соседи прекратили разговоры и начали прислушиваться.
Если на концерте в консерватории он царил над блестящим собранием одним лишь величием своего духа, то здесь он царствовал вдвойне: во-первых, благодаря непомерному своему аппетиту, во-вторых – благодаря своему неистощимому остроумию.
Закончив трапезу, он вдруг шепнул мне:
– Кстати, деньги у вас есть?
Я остолбенел!
Он, пригласивший меня отобедать в кабаре, не имел денег, чтобы заплатить по счету!..
– У меня при себе что-то около сорока франков, – отвечал я. – Этого не хватит. Передайте мне пять франков.
Я сделал вид, будто поднимаю что-то, упавшее под стол, и сунул ему в руку монету в сто су; я был крайне заинтригован и терялся в догадках, как собирается он оплатить посредством такой безделицы безусловно солидный счет. Недоумение мое длилось недолго.
– Счет! – потребовал он громовым голосом.
Гарсон направился к кассе и вернулся с длинной бумажкой, которую и на сей раз протянул мне…
Вот что значит быть одетым, как помощник префекта!
Я сделал знак непонятливому служителю, что он должен подать счет моему сельскому буржуа, что и было поспешно исполнено с почтительным наклоном головы.
Бальзак не глядя берет счет, вытаскивает карандаш и пишет внизу несколько слов; затем зажимает счет вместе с пятифранковой монетой между большим и указательным пальцем и с великолепным апломбом говорит гарсону:
– Это для вас, гарсон, а эту бумажку передайте кассирше; скажите: от господина Оноре де Бальзака!
При этом прославленном имени, произнесенном весьма членораздельно, звучным голосом, все головы повернулись к нам…
А он величественно поднялся, взял свою шляпу, я – свою, и вышел из ресторана, как простой смертный…{597}
Приложение 2А. де Ламартин[187]Из книги «Бальзак и его сочинения»
Бальзак! – вот имя поистине великого человека! Великого человека, созданного самою природой, а не волею человеческой! «Я человек, – говорил он, – и когда-нибудь смогу добиться не только литературной известности, но и прибавить к званию великого писателя звание великого гражданина – такое честолюбивое стремление тоже может соблазнить!» (Письмо к его сестре и другу, г-же де Сюрвиль, 1820 г.)
Бальзак имел право так думать о себе и так оценить себя перед богом и перед сестрою; в нем было все: величие гения и величие нравственное, бесконечное благородство таланта и бесконечное разнообразие способностей, богатство самоощущений, изысканно тонкая впечатлительность, женская доброта, мужская сила воображения, мечты бога, всегда готовые обмануть человека… словом – все, кроме способности соразмерять идеал с действительностью! Все его несчастья, а они были велики, как и его характер, проистекали от этого избытка, величия его таланта; они превосходили не его ум, безграничный и всеобъемлющий, они превышали возможности человеческие: вот подлинная роковая причина его взлетов и падений. То был орел, взор которого не охватывал пределов его парения.
Выпади на долю Бальзака счастье Наполеона – и он достиг бы своей цели, ибо мог свершить то, о чем мечтал.
«Реальное тесно, возможность бескрайна» – как я сам когда-то писал.
Исполинский дух, терзаемый скудным счастьем, – вот точное определение этого несчастного великого человека.
Нам, испытавшим печальную радость жить с ним рядом и быть его современниками, надлежит говорить о нем всю правду, и мы не должны приписывать этому редкостному человеку ошибки его судьбы.
Не об авторе говорю я так, а о человеке: человек в нем был в тысячу раз шире, чем писатель.
Писатель пишет, человек чувствует и думает. Именно по тому, как он чувствовал и думал, я и судил всегда о Бальзаке.
Первый раз я увидел его в 1833 году; я подолгу жил тогда вне Франции и тем более был далек от мира литературного полусвета, о котором рассказал великий сын великого Александра Дюма. Я знал только классические имена нашей литературы, да и то очень мало, за исключением Гюго, Сент-Бева, Шатобриана, Ламенне, Нодье, и как крупных ораторов Лене, Ройе-Коллара; все перипетии жизни Парижа – военные, театральные или романические – были мне чужды: я не бывал за кулисами, не прочел ни одного романа, кроме «Собора Парижской Богоматери». Мне было известно лишь, что существует молодой писатель по имени де Бальзак; что он проявил себя как здоровый, самобытный талант.