И вот мне случайно довелось прочесть две-три страницы Бальзака, глубоко взволновавшие меня энергией правды и возвышенностью настроения. И я сказал себе: «Родился человек. И если общественное мнение его поддержит и несчастье не доведет его до парижской сточной канавы, он станет когда-нибудь великим человеком!»
Некоторое время спустя я снова встретил его на обеде в небольшом интимном кругу в одном из тех нейтральных домов Парижа, где встречались тогда, как в приюте старины, независимые умы всех оттенков. Это было у человека, сумевшего создать в ту пору газету «Пресс». «Пресс» – детище Эмиля де Жирардена, – осмеивая с большим талантом ложные страсти и общие банальные места нашей оппозиции, обещала стать новым органом, и Эмиль де Жирарден в политике, а г-жа де Жирарден с ее тонкой насмешкой в литературе создавали этой газете двойной успех.
Г-жа де Жирарден знала о моем желании познакомиться с Бальзаком. Она любила его так же, как я сам был расположен его любить. Ни одно сердце и ни один ум не могли бы нравиться ей больше. Ее чувства жили в унисон с его чувствами: на его веселость она отвечала шутливостью, на его серьезность – грустью, на его талант в ней откликалось воображение. Он также чувствовал в ней существо высшей породы и подле нее забывал все невзгоды своего неустроенного бытия. Однажды я приехал к Жирардену очень поздно, задержавшись из-за прений в палате; и тут я сразу же забыл обо всем: мой взгляд приковал к себе Бальзак. В нем не было ничего от человека нашего столетия. При виде его можно было подумать, что время передвинулось и что вы очутились в обществе тех бессмертных, которые, группируясь вокруг Людовика XIV, входили к нему запросто и чувствовали себя в королевском дворце, как у себя дома, не возносясь и не унижаясь; это были: Лабрюйер, Буало, Ларошфуко, Расин и, конечно же, Мольер. Бальзак нес свой гений так просто, словно его не ощущал. Едва взглянув на него, я вспомнил об этих людях. И я сказал себе: «Вот человек, родившийся два столетия назад. Вглядимся же в него пристальней».
Бальзак стоял перед мраморным камином в том богатом салоне, куда приходили блистать столько мужчин и замечательных женщин. Он был невысок, хотя игра его лица и подвижность стана мешали заметить его рост; этот рост был изменчив, как его мысль. Казалось, что между ним и землей оставался некий просвет; он то наклонялся к земле, словно для того, чтобы собрать сноп идей, то выпрямлялся во весь рост, вытягиваясь на носках, чтобы устремиться вслед за полетом своей мысли в бесконечность.
Он был увлечен разговором с г-жой де Жирарден и ни на минуту не прервал ради меня своей беседы. Он только бросил на меня взгляд живой, пристальный, ласковый, исполненный веселого дружелюбия. Я подошел, чтобы пожать ему руку, и увидел, что мы понимаем друг друга без слов: словно все уже было сказано между нами. Он был захвачен разговором и не мог остановиться. Я сел, а он продолжал свой монолог, словно мое присутствие его воодушевило, вместо того чтобы прервать. Слушая его внимательно, я имел время наблюдать за ним в его непрерывном движении.
Он был полный, плотный, с квадратным туловищем и плечами; шея, грудь, плечи, бедра, конечности – мощные; много от полноты Мирабо, но никакой тяжеловесности; в нем было столько оживления, что он носил свое тело легко, весело, как гибкую оболочку, но никоим образом не как груз. Его вес, казалось, придавал ему силы, а не удерживал его. Его короткие руки с легкостью жестикулировали, он говорил, как оратор. В его громком голосе звучала энергия, порою прорывалась какая-то дикарская сила, но в нем не было ни грубости, ни иронии, ни гнева; его ноги – он ходил немного вразвалку – легко несли его тело; движения его рук, пухлых и больших, казалось, могли выразить любую мысль. Таков был этот человек с его крепким телосложением. Но при взгляде на его лицо не думалось больше о его физическом складе. Это живое лицо, от которого нельзя было оторвать глаз, вас очаровывало и совершенно покоряло. Волосы развевались надо лбом крупными волнистыми прядями, пронизывающий взгляд черных глаз смягчался доброжелательностью; эти глаза смотрели на вас доверчиво и дружелюбно; щеки были полные, румяные, цвет лица яркий; нос хорошо вылеплен, хотя немного длинный; зубы неровные, выщербленные, потемневшие от сигарного дыма; голова, часто склоненная набок, горделиво вздымалась, когда он говорил, охваченный воодушевлением. Но преобладающей особенностью его лица, даже более явной, чем интеллект, была удивительная, располагающая к общению доброта. Он восхищал ваш ум, когда говорил, когда же молчал – он восхищал ваше сердце. Ни одна злая страсть – ненависть или зависть – никогда не омрачала этого лица: для него было просто невозможно не быть добрым.
Но это не была доброта безразличия или беспечности, какая запечатлена на лице эпикурейца Лафонтена; это была доброта любящая, чарующая, понимающая себя и других, которая звала к признаниям, внушала желание излить перед ним душу, заставляла людей его любить. Таков был Бальзак. Я полюбил его прежде, чем мы сели за стол. Мне казалось, что я знаю его с самого детства: он напоминал мне добрых деревенских кюре старого режима, с завитками волос на шее, кюре, излучающих ласковое христианское милосердие. Ребяческая веселость – таково было характерное выражение этого лица; он был похож на подростка, вырвавшегося на свободу, когда оставлял перо, чтобы забыться в кругу друзей. Было невозможно не чувствовать себя веселым в его обществе. С детской безмятежностью взирал он на мир с такой высоты, что тот казался ему всего лишь забавной шуткой, мыльным пузырем, пущенным по прихоти ребенка.
Несколько лет спустя, в другом доме и при других обстоятельствах, я был свидетелем того, как серьезен становился Бальзак в ответственные минуты и как совесть побуждала его выступать против зла.
Был один из тех моментов, когда политические партии, ожесточившись в борьбе, склонны были обратить на противника его же оружие и воспользоваться своей победой, чтобы уничтожить тех, кто только что уничтожал их. Мы были всего лишь небольшим сообществом из семи-восьми человек. Увлеченное гневом большинство готово было, забыв человечность и совесть, безжалостно расправиться с теми, кого победа предоставила нашей справедливой мести. Доктрина неумолимой кары во имя общественного блага, казалось, должна была восторжествовать. Бальзак печально слушал. Люди легкомысленные притворялись равнодушными; они разыгрывали величественное пренебрежение к человеческим слабостям; молчание других выдавало их трусливое соучастие. Чужды всем этим настроениям были Бальзак, Жирарден, Гюго. Так как никто не спешил решительно высказаться, слово взял Бальзак; на его лице отразилась застенчивость честного человека, который решился говорить, и это произвело впечатление на всех. Твердо, благородно, убежденно он выступил против легковесных речей, которые только что раздавались, и красноречиво опроверг злые решения, бездумно срывавшиеся с губ. Я взял слово после него; нас поддержал Жирарден, чей радикализм никогда не противоречил милосердию; Гюго, Жирарден, я – мы были опытными политическими ораторами, привыкшими к такого рода спорам; Бальзак был новичком; ему могло показаться, что он остался в одиночестве, без поддержки; но он слушал только свою совесть и говорил, как говорит хороший человек, несмотря ни на что. Его взволнованная речь зажгла нас всех. Раздались аплодисменты. Все его доводы были приняты. «Мне не важно, что вы подумаете обо мне! – сказал он. – Судит бог, и его решение не оспаривается нашими страстями; вы это решение знаете; вы сами его объявили и издали закон 1 июня об отмене смертной казни политическим заключенным! А теперь вы хотите издать другой закон, который узаконил бы народную месть?» Все кончили тем, что согласились с его мнением: совесть гениального писателя смущает глупцов, поражает злосердечных, ободряет малодушных. Это доказал мне Бальзак. Сколько настоящей серьезности и упорства скрывалось под видом веселого благодушия! Совестливый человек может быть грозен!
Три характерные черты определяют талант Бальзака: правда жизни, патетика и нравственность. Надо добавить сюда еще драматургическую изобретательность, которая ставит его в прозе наравне с Мольером, а часто и выше Мольера. Я знаю, что при этом сравнении возмущенные крики о кощунстве подымутся по всей Франции. Однако, ничуть не отнимая у автора «Мизантропа» того, что совершенство его стиха прибавляет к оригинальности его таланта, и заявляя, как и все, о его несравненности и неповторимости, я все же считаю, что мой восторг перед великим комедиографом эпохи Людовика XIV никак не дает мне права быть несправедливым и неблагодарным в отношении другого человека, уступающего Мольеру в словесном искусстве, но равного ему, если не превосходящего его, в творческих замыслах и также несравненного по плодовитости таланта. Бальзак! Сколько раз, читая его и следуя с ним вместе по чудесному и нескончаемому лабиринту его изобретательной фантазии, я мысленно восклицал: «У Франции два Мольера: Мольер в стихах и Мольер в прозе!..»
Что касается его таланта – он ни с кем не сравним{598}.
Приложение 3Т. Готье[188]Портрет Бальзака
Мы начнем наш анализ с портрета Бальзака.
То была физиономия весьма трудная для изображения по причине ее изменчивости, подвижности и незаурядности.
Буланже великолепно схватил сложное выражение лица Бальзака, как будто не поддающееся кисти, способной передать лишь одно чувство зараз. Для тех, кто не сможет увидеть этот прекрасный портрет, мы попытаемся как можно точнее описать его, чтобы дать представление о самом плодовитом из наших романистов, как говорит Ипполит Суверен.
Господин де Бальзак некрасив в общепринятом смысле этого слова. Черты его неправильны, он толст и невысок ростом. Вот перечень примет, казалось бы, не притягательных для живописи; но это только кажется. Жар и полнота жизни, разлитые во всем его облике, придают ему совсем особую красоту.