Бальзак. Одинокий пасынок Парижа — страница 148 из 155

На портрете г-н де Бальзак изображен в позе, выражающей спокойствие и силу: он окутан широкими складками рясы, руки скрещены на груди, шея открыта, взгляд прямой и твердый. Падающий сверху свет зажигает шелковистые блики у основания лба и бросает живые отсветы на шишки энергии и юмора, весьма развитые у г-на де Бальзака; черные волосы, тоже освещенные и в бликах, сияющими струями стекают с висков и придают удивительную одухотворенность всей верхней части головы; глаза, погруженные в золотистую тень, с рыжими зрачками на влажных и голубых, как у ребенка, белках смотрят удивительно острым взглядом; нос, очерченный резкими и неровными гранями, сильно и страстно дышит через широкие красные ноздри; чувственные полные (особенно нижняя) губы улыбаются раблезианской улыбкой под сенью усов гораздо более светлого оттенка, нежели волосы; волевой приподнятый подбородок соединен с шеей выпуклой плотной складкой кожи, похожей на подгрудок молодого быка. Шея на редкость сильная, как у атлета; на полных округлых щеках играет румянец могучего здоровья, и вся его плоть сияет самым радостным, самым успокоительным глянцем.

В этой голове монаха и вояки каким-то поразительным образом смешаны вдумчивость и благодушие, решительность и увлеченность; здесь в странной гармонии сливаются мыслитель и жизнелюбец. Наденьте на эту широкую грудь кирасу, и вы получите одного из тех грубых немецких ландскнехтов в высоких сапогах, которых с такою увлеченностью писал Терборх. В рясе – это Жан Зубодробитель; а все же не забывайте, что его глаза озаряют всю эту полноту и добродушие огненным львиным взглядом, который придает кажущейся фламандской непринужденности совсем иной смысл. Такой человек может отдать дань всем излишествам застолья и всем радостям труда. Уже не удивляешься громадному количеству томов, опубликованных им за столь короткий срок. Эта невероятная работа не оставила ни следа усталости на его крепких щеках, покрытых пятнистым румянцем, и на его широком белом лбу. Гигантское творение, которое раздавило бы своею тяжестью полдюжины обыкновенных писателей, составляет едва ли третью часть того монумента, который он намеревался воздвигнуть.

Жан Гужон взял бы это лицо в качестве модели для маски смеха.

Это описание, возможно, противоречит идеальному образу Бальзака, какой создали для себя многие читатели на основании его произведений. Есть немало людей, которые не могут вообразить себе знаменитых писателей иначе как тощими, желтыми, с длинными черными кудрями; я и сам разделял когда-то такие наивные представления, хотя ныне их отвергаю; согласен, что так оно и должно было бы быть, но все же мое описание отличается самой скрупулезной точностью{599}.

Приложение 4А. Неттман[189]Из книги «История французской литературы при Июльской монархии»

При взгляде на Бальзака нельзя было не поразиться его физическому сходству с Рабле: тот же разрез широко раскрытых глаз, глубоких и смелых; та же улыбка, чувственная и циническая; ни следа изящества в строении квадратного, грубо обтесанного туловища. Но что-то мощное и энергическое проглядывало во всем теле этого атлета труда, посвятившего свои дни и ночи борьбе, которой суждено было, в конечном итоге, сократить его дни; у него был торс здоровяка крестьянина, и мы знаем, что его не раз принимали за сельского жителя; но в глазах его светился интеллект. Его внутренняя жизнь отвечала его внешности. Разговор Бальзака, бывший для него всего лишь отдыхом, ничем не блистал и был полон досадного цинизма; он делал вид, что мало верит в человеческую добродетель, в частности, в добродетель женщин, и распространял свой цинизм сенсуалиста гораздо дальше, чем следовало. В религии его скептический пантеизм часто соединялся с суеверием, в политике же он придерживался легитимистских взглядов. Его идеалом была абсолютная власть: больше всего он восхищался силой. Мы встретились с ним первый раз в 1832 году в помещении легитимистской газеты, основанной г-ном Лоранти при содействии герцога Фиц-Джеймса, герцога де Ноай, графа Бональда, виконта де Конни и других руководителей партии легитимистов. Бальзак мало писал для этой газеты; однако была замечена одна его яркая статья, опубликованная в первом номере, в защиту покаянного памятника, который начали возводить перед Библиотекой на месте старой Оперы, возле которой был убит герцог Беррийский. С тех пор мы не раз встречались с ним снова и, хотя наши отношения, порою довольно длительные, часто прерывались и окончательно прекратились в конце его литературного пути, то, что мы знаем о Бальзаке как о человеке, проливает свет на Бальзака-художника.

Как почти все писатели его времени, но с бо́льшим правом, чем большинство из них, Бальзак верил в свое превосходство; он откровенно считал себя главою «маршалов литературы», если употребить его же собственное выражение. Он любил похвалу, и, так как его самолюбие не знало пределов, самые неумеренные и даже грубые восхваления были ему особенно приятны. Льстецы всегда были уверены в его расположении, потому что их высокое мнение о его персоне он вполне разделял. Его самолюбие, однако, было свободно от тревог и обид, ибо он был доверчив и наивен; он завидовал только императору Наполеону, чья слава затмевала его славу. Однажды, когда он посетил один дворец с намерением его купить, имея при себе лишь кошелек поэта и мечты миллионера, смотритель, чтобы повысить ценность покупки, сказал, что в комнате, где они сейчас находятся, провел одну ночь император Наполеон. «Видно, мне на роду написано повсюду сталкиваться с этим человеком!» – с досадой воскликнул Бальзак.

С простыми смертными он не был ни ревнив, ни надменен; любезная доброжелательность составляла само существо его натуры. Высоко ценя собственный труд, он относился с уважением к труду других и мог оказать добрую услугу неизвестному писателю, представив его публике. Он прощал даже критике, когда бывал уверен, что она честна и не настроена против него враждебно. Мы не решились бы утверждать, что он считал литературную честность обязательным правилом, но этот снисходительный ум, привыкший жить в добром соседстве с самыми противоречивыми фактами, по крайней мере допускал ее существование как факт. В самолюбии Бальзака, его преобладающей страсти, было что-то детское: он любил занимать публику своей особой; отсюда это изобилие перстней, волосы, стриженные по-монашески, эта огромная трость с золотым набалдашником, нечто среднее между посохом и дубинкой, которая забавляла одно время завсегдатаев Оперы, давая пищу для разговоров, и о которой г-жа де Жирарден написала один из своих самых прелестных романов.

Все в нем стремилось к необычайному, но достигало почти всегда лишь причудливого. Как подлинный романист Бальзак питал явное пристрастие к ошеломляющим неожиданностям. Так было в Шайо, где он долгое время жил в квартире на улице Батай под именем вдовы Дюран, скрываясь от назойливых посещений представителей Национальной гвардии, желающих заполучить его в свои ряды; тогда посетители по полутемной лестнице проходили в мрачную и пустую столовую и оттуда в великолепную овальную гостиную, богато убранную коврами и мебелью; через четыре окна, выходящие на Марсово поле, бегущую Сену и маленькие деревушки на другом берегу, в гостиную вливались потоки воздуха и света. Это там Бальзак собирал своих друзей, там работал в течение долгих ночей при свете лампы, одетый как доминиканский монах, в той белой рясе с капюшоном, которая была его рабочей одеждой и в которой запечатлела его кисть художника. Позднее он перенес те же вкусы в свой загородный дом Жарди, единственный в своем роде дом, в котором недоставало всего лишь лестницы и который словно остановился на минутку, спускаясь с Севрского холма, и задержался на голом обрывистом склоне (который Бальзак украсил именем сада), перед тем как скатиться в глубину лощины Виль-д’Авре. Этот дом, один из тех романов, над которыми Бальзак в своей жизни особенно много трудился, но оказался не в силах закончить, заключал в своих голых стенах надежду на роскошное убранство, которое его владелец предназначил ему в будущем, но так никогда и не мог дать. «На этих многострадальных стенах, – как говорит Гозлан, – можно было прочесть начертанные углем надписи следующего содержания: «Здесь облицовка из паросского мрамора; здесь колонна из кедра; здесь плафон, расписанный Эженом Делакруа; здесь камин белого мрамора с зелеными прожилками». Бальзак, и в этом одна из характерных черт его натуры, так же как и его таланта, мечтал возвести дворец и рассчитывал построить его на проектах будущих романов, ибо все, что он делал, всегда было ничтожно малым по сравнению с тем, что он мечтал сделать, его самые совершенные романы были всего лишь предисловиями, и этот пантеистический ум, в котором, как говорят, встречались ничто и бесконечность, возводил только портик – так оставался он далек от монумента, который мечтал создать!

Среди слабостей самолюбия, которое проявлялось у него во всем, вплоть до мелочей, Бальзак был подвержен следующей: он стремился иметь у себя то, чего нельзя было найти у других. Так, у него было пристрастие к своему кофе, обладавшему несравненным ароматом, к кофе, который, по его словам, умеют готовить только в его доме; к своему чаю, который ему доставляли по суше из Китая, где его выращивали исключительно для китайского императора самые знатные мандарины и собирали, перед тем как сушить на солнце, юные девственницы; к своему вину из Иоганнисберга, привезенному ему в подарок князем Меттернихом. Его навещали и другие знаменитые гости, среди которых он любил называть, перечисляя их, Видока, казавшегося ему Наполеоном под его колонной, и палача, чье здравомыслие его восхищало.

У него всегда была наготове история, связанная с тем, что появлялось на его столе, и он никогда не был вполне уверен, что не выдумал ее сам для своего очередного романа, потому что его пылкое воображение, привыкшее создавать небывалые истории и вымышленных персонажей, часто смешивало реальное с вымыслом, и он чаще жил в мире фантазии, чем в мире действительности. Говорили, что в конце концов он начал считать главных героев своих романов личностями действительно существующими и приводил слова Нусингена и Мофриньеза в своих последующих произведениях, так что надо было владеть ключом к «Человеческой комедии» (как он называл серию своих произведений), чтобы понимать его последние творения.