Бальзаковские женщины. Возраст любви — страница 32 из 43

Но он не приехал и даже не поблагодарил ее, а, напротив, начал высказывать претензии, очень обидевшие не привыкшую к подобному обращению герцогиню:

«Вы оказали мне дурную услугу, заговорив о моем произведении с этим отвратительным мучителем, носящим имя Мам. На его совести кровь и разорение многих, теперь он хочет прибавить к слезам обиженных им людей горести еще одного бедного труженика. Разорить меня он не может, ибо у меня ничего нет, но он попытался меня очернить, причинить мне боль. Я не еду к вам потому, что не хочу встретиться с этим висельником. Каторжникам отменили клеймо, но перо навсегда отметит печатью бесчестья этого скорпиона, принявшего человеческое обличье».

Герцогиня д’Абрантес ему на это ничего не ответила…

В сентябре 1833 года роман «Сельский врач» все же был опубликован. Это был серьезный роман, в нем не было и следа бальзаковского остроумия, и как раз это обстоятельство и отвратило от книги читателей и критику. Женщины не нашли в ней того, что привыкли искать у автора «Физиологии брака» и «Озорных рассказов».

Возмущенный Бальзак писал по этому поводу мадам Ганской:

«Все здешние газеты нападают на „Сельского врача“. И каждая из них норовит вонзить кинжал».

* * *

Можно было подумать, что новеллы, статьи и романы сами собой зарождались в мозгу молодого писателя. Казалось бы, вот оно — счастье. Вот оно — то, о чем он так мечтал: не ходить каждый день на работу в какую-то жалкую контору, не зависеть от «кнута» и «пряника» какого-то начальника, сидеть дома и с утра до вечера заниматься любимым делом. Казалось бы, вот она — свобода в самом абсолютном ее проявлении. Но так ли все обстояло на самом деле?

В марте 1830 года Бальзак писал в статье «О художниках»:

«Художник не посвящен в загадку своего дарования… Он не принадлежит себе. Он — игрушка в высшей степени своевольной силы… Таков художник: жалкое орудие деспотической воли, он подчиняется своему господину. Когда его считают свободным — он раб».

А ведь это он писал о самом себе…

Чем больше у него было заказов, тем больше ему необходимо было творить. Творить, творить, творить… Абсурдное, казалось бы, сочетание слов «творить» и «по заказу». Но для Бальзака это стало повседневной реалией его жизни. Необходимость как бы пришпоривала его гений. За одну ночь он мог написать новеллу, которая потом оказывалась подлинным шедевром.

Работать, работать, работать! Постоянно работать! Лихорадочно работать днем и ночью. Но где же здесь та самая свобода, ради которой все, собственно, и задумывалось…

* * *

Бальзак писал и писал, без пауз, без остановок, отвлекаясь лишь для того, чтобы перекусить и дать немного отдохнуть глазам.

Биограф Бальзака С. Цвейг описывает это так:

«Фантазия его, однажды запылав, горит не угасая. Она, как лесной пожар, перебегает от ствола к стволу, все жарче и все неистовее, все быстрее, все яростнее — и, наконец, огонь охватывает все вокруг. Перо в его нежной женственной руке так быстро мчится по бумаге, словно буквы едва поспевают за мыслью».

Но разве может подобное продолжаться долго? Конечно же, нет. Во-первых, опять начали ужасно болеть глаза. Даже не глаза, а все лицо вокруг глаз, как будто кто-то насыпал туда толченого стекла. Доходило до того, что написанное сливалось перед его померкшим от усталости взором в какое-то серо-голубое пятно, в котором невозможно было разобрать ни слов, ни букв. Во-вторых, периодически схватывало спазмом руку, и тогда перо начинало казаться неподъемной дубиной, что вызывало необходимость прерывать работу и отмачивать руку в тазу с горячей водой.

Чем больше Бальзак писал, тем больше он не дописывал слова. Мысль опережала возможности ее изложения. Быстрее, быстрее, быстрее… Не задерживаться, не прерывать полета фантазии…

О жизни Бальзака в это время С. Цвейг рассказывает следующее:

«Час, два, три, четыре, пять часов, шесть, иногда семь и даже восемь. Ни один экипаж больше не катится по переулку, ни шороха в доме и в комнате; разве только тихое скрипенье пера да изредка шелест отложенного листа. Снаружи уже светает, но Бальзак не знает этого. Его день — только этот маленький кружок от свечи, и нет никаких людей, кроме тех, которых он только что создал, — никаких судеб, кроме тех, которые он придумывает в процессе творчества; нет пространства, нет времени, нет вселенной, кроме той, что покоится в его собственном космосе».

Но так недолго и «сломаться», ведь даже самая мощная и надежная машина может иногда застопориться. Но у машины все относительно просто: дать ей «отдохнуть», смазать, протереть, заменить ту или иную деталь — и она уже снова работает, как ни в чем не бывало. С человеческим организмом все обстоит гораздо сложнее. Даже самая безграничная воля ничего не может поделать, когда исчерпан естественный запас сил. Наступает такой момент, когда не помогает даже сон, ведь постоянные мысли о работе все равно не дают мозгу расслабиться.

Попав в водоворот подобного «творчества», Бальзак чувствовал, что уже больше не может. Правая рука висела как плеть, глаза слезились, кровь оглушительно стучала в висках, голова раскалывалась от боли. Перенапряженные нервы сдали окончательно. Любой другой на его месте прекратил бы работу, уехал бы куда-нибудь за город, отвлекся, отоспался, подышал свежим воздухом. Но не таков был Бальзак, этот демон воли. Такие люди не сдаются. Они сражаются до конца, до победного конца. Они всегда приходят к финишу, пусть даже для этого придется насмерть загнать рысака… Или самого себя…

Единственной отдушиной для него на протяжении долгого времени был крепкий кофе. Сам он придавал силы, а процесс его приготовления позволял делать перерывы в этой поистине каторжной работе.

С. Цвейг по этому поводу замечает:

«Кофе — вот черная нефть, вновь и вновь приводящая в движение этот фантастический робот, и поэтому для Бальзака, который дорожит только своим творчеством, кофе важнее, чем еда, сон, чем любое другое наслаждение. Он терпеть не может табака, ведь табак не стимулирует энергию, не помогает ей достичь того безмерного напряжения, которое служит для него единственной мерой вещей».

Однако временами наступали моменты, когда и кофе не помогал, и тогда у Бальзака начиналась депрессия. Вот что, например, он писал Эвелине Ганской 7 ноября 1837 года:

«Я в глубокой печали. Кофе мне ничуть не помогает: оно не в состоянии вызвать к жизни мой дух, остающийся в своей темнице из костей и плоти… Я с трудом работаю. Я не верю в то, что именуют моим талантом, и предаюсь отчаянию все ночи напролет. „Банкирский дом Нусингена“ лежит передо мною в корректуре, а я не могу заставить себя приняться за него, хотя это — последнее звено цепи, и ценою трехдневной работы его можно было бы разорвать. Мой мозг бездействует. Я выпил две чашки крепкого черного кофе, право, с тем же успехом я мог бы выпить воды! Надо попробовать переменить обстановку».

* * *

Работал Бальзак мучительно. Есть писатели, которые в уме продумывают каждую фразу, а потом лишь переносят ее на бумагу; другие — создают из фраз отдельные «кирпичи», из которых потом при помощи ножниц и клея формируют текст; третьи — покрывают каждую страницу массой «стрелочек» и «звездочек» (это слово — туда, а этот абзац — сюда). Бальзак же еще со времени написания «Шуанов» взял себе за правило рассматривать любой свой набросок лишь как канву для будущего произведения, а основную правку он уже делал в корректуре.

А. Моруа отмечает:

«У писателя был очень неразборчивый почерк, поэтому первые гранки для него набирали старинными литерами — так называемыми „гвоздями“. Затем следовало столько корректур, что издатели относили их на счет автора».

Молодой литератор Ж.-Ф. Шамфлёри свидетельствует:

«Наборщик типографии, беря в руки корректуру Бальзака, чувствовал себя каторжником, отрабатывающим „урок“; справившись с нею, он потом отдыхал, исполняя более легкую работу».

Несмотря на постоянно «поджимающие» сроки и нехватку денег, Бальзак ни при каких обстоятельствах не поступался качеством своих произведений. Он по десять-двенадцать раз просматривал уже написанный текст. Очень часто работникам типографии приходилось подолгу ждать упрямого писателя, а потом вдруг получать от него сразу две сотни листков, лихорадочно исписанных вдоль и поперек за несколько ночей.

Ж.-Ф. Шамфлёри описывает это так:

«Его манера известна. Это — черновой набросок, хаос, нечто апокалипсическое, какая-то китайская грамота. Типограф бледнеет. Времени в обрез, почерк неслыханный. Постепенно чудище принимает пристойный вид; его мало-помалу переводят на общепонятный язык… Автор присылает первую, а затем вторую корректуру, они расклеены на громадных листах, каких-то афишах, ширмах!.. От каждого типографского значка, от каждого набранного слова берет начало оперенная стрела, она змеится и сверкает, а в конце рассыпается светящимся дождем из фраз, эпитетов, существительных — подчеркнутых, зачеркнутых, перечеркнутых, беспорядочно налезающих друг на друга. Ни с чем не сравнимое зрелище!

Представьте себе четыреста или пятьсот таких арабесок, переплетенных, слившихся, карабкающихся одна на другую, переползающих с поля одного листа корректуры на поле другого, устремляющихся с севера на юг. Представьте себе дюжину географических карт, где смешаны в кучу города, реки и горы. Клубок, перепутанный кошкой, иероглифы династий фараонов или бенгальские огни двадцати праздников сразу!.. Приходится работать наугад, полагаясь на милость Божию».

Так работал Бальзак, неделями и месяцами, не зная перерывов, не разрешая себе даже малейшей остановки, пока труд его не будет завершен. Но даже и после этого он разрешал себе только самый короткий отдых. Ведь его уже ждала новая работа.