— Резала? Да, резала! — Гастон вскочил было, но тут же уселся на место. — Но не из-за меня. Это у соседей было, с ней Франта гулял. Да куда ты сигарету-то дела?
— Ха-ха, вот дурачок! Где твои глаза были? Я вот в этом ящике ее загасила. Говорю тебе, наши все равно выследят Франту и отомстят ему, вот как пить дать отомстят!
— Да не ёрзай ты так, кровать расшатаешь.
— Ты чего себе вообразил, чех, а? Ты думаешь, я кто? Я ведь не нищая девушка. У меня две перины есть и занавески на два окна. А мой дедушка был барон и ходил с бамбуковой палкой и в синем сюртуке. Между прочим мои занавески очень бы сюда подошли!
— Может быть, но ты ответь, почему ты не хотела, чтобы я эти твои фартуки расшпилил, а? И зачем я руки должен был тебе на шею закидывать и не убирать их оттуда, вот ответь, почему?
— Тебе сказать, почему, да? Потому что я думала, ты можешь… ну… это… — И она изобразила рукой быстрое движение вора.
— Украсть твои пятьдесят крон? — Он опять подскочил. — Ну, ладно, а фартуки?
— Приходится быть осторожной… морковочка, ну иди же сюда, сядь ко мне, сядь на кровать, послушай, а давай начнем новую жизнь?
— Такого я еще ни разу не пробовал…
— Это легко, я тебя научу. Мы начнем жить вместе, а если тебе разонравится, ты сможешь меня прогнать. Но только не сразу. Я умею готовить, убирать, я бы тебе все стирала, зашивала, еду бы приносила. И дала бы тебе все на мне расшпилить. Только чтоб не смел у меня за другими бегать!
— Да я и не бегаю.
— Вот и хорошо. А то бы я сразу об этом пронюхала и бросилась во Влтаву. А вот если бы мы пошли с тобой на танцы и там меня пригласили бы потанцевать, ты бы что сделал?
— А что же тут сделаешь?
— Значит, ты разрешил бы мне танцевать с другим?! — Возмущение вихрем смело ее с кровати.
— Ноги отряхни, прежде чем в постель лезть, они у тебя и без того грязные, — напомнил он.
— Правильно, — провела она ладонями по ступням, — в семье так и надо. И все-таки неужели ты пустил бы меня танцевать с другим? — громко завопила она, а когда он зевнул, демонстрируя явное непонимание, пояснила: — Даже не дал бы мне пару раз по морде? — И улеглась на остывшую перину. Гастон закрыл глаза; сжал обеими руками виски… он опять увидел свое лицо в самом начале этого вечера — в витрине «Луча», потом увидел себя в зеркале, вспомнил, как добра была к нему эта цыганская девушка, как уже тут, в постели, она сперва перепугалась, а потом застеснялась, не зная, что надо делать… И таким вот образом все взвесив, он сказал наконец: — Ух, и задал бы я тебе трепку, мало бы не показалось!
— Я знала, знала! Ты меня все-таки любишь! — возликовала цыганка.
И она, взметнувшись, перевернулась на живот и замолотила босыми ногами по постели.
— Но я нелюдим по натуре, — сказал он.
— И правильно, — похвалила она, — так и надо. Знаешь, морковочка, вот если бы мы с тобой были вдвоем дома, то я бы так себя вела, как будто меня вовсе нет. Цыганки умеют быть тихими, когда их мужчина этого хочет.
— Но потом же дети пойдут, знаешь, как это бывает. Хлопот не оберешься.
— Да какие там хлопоты! У меня уже есть девочка, ее Маргиткой зовут.
— Жалко. Я всегда хотел иметь детей-блондинов.
— Так они и будут блондинами. Маргитка светленькая. Она у меня от блондина, чеха… но он потом сильно пить начал, и я его выгнала. Ах, какая же она красавица!
— Предположим. Ну, а где бы она тут спала? — Он почесался.
— Да там же, где я когда-то. Будет спать в ящике от тахты или в комоде. И потом, Маргитке-то уже почти три года, она и за сигаретами сбегать сможет, и за пивом, и тапочки тебе будет приносить. Какой ширины тут окна?
— Метр двадцать.
Она опять, резко крутанувшись, улеглась на спину и сказала радостно:
— Вот повезло-то! Ровно такой ширины, как мои занавески! Здорово же они комнату украсят. И вот еще что… — Она села, свесив ноги с кровати, и задрала фартук. — Здесь пятьдесят крон. На первое время нам хватит. — И из-под резинки своих белых трусиков она вынула сложенную в восемь раз купюру и положила ее на столик, освещенный зеленым радиоглазком.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
— Восемнадцать. Я еще десять лет красивой буду. А тебе сколько?
— Двадцать три.
— Это самый лучший возраст. Ты у меня еще пятнадцать лет красавчиком останешься. Но если бы я пошла танцевать с другим, ты бы меня отделал?
— Отделал. Да еще как!
— Поклянись!
— Клянусь!
— Ну вот, теперь я тебе верю. Ты увидишь, на что способна цыганка, если она кого любит. Тебе все будут завидовать. Ты мой мужчина, а значит, мой хозяин, теперь ты для меня мое всё.
Голос ее звучал серьезно, и она кивала собственным словам. Гастон оглядывал комнатку, которая ему самому казалась тусклой и серой. Вспоминая о комнате с венецианской люстрой и газовым фонарем перед окном, он хотел только одного: побыстрее собрать свои вещи и навсегда убраться отсюда, чтобы поселиться в домике, который хотя и грозит вот-вот обрушиться, но зато может похвастаться потолком, сквозь который видны звезды, и тем, что по вечерам там легко читать газету при свете уличного фонаря.
— Вот только что обо всем этом скажет моя мама? — спросил он.
— Предоставь это мне. Я скажу ей: «Пани, я тоже человек». Но что если твоя мама скажет: «На цыганке ты женишься только через мой труп!» Что тогда?
— Я бы ей ответил: «Мама, ложись, и я через тебя переступлю».
Она подставила ему губы.
— А теперь по любви… — Вот какие слова она сказала.
Потом он расстегивал одну английскую булавку за другой, и руки у него дрожали, когда два эти расшпиленных фартука упали на пол, точно облачение священника…
А за их спинами лился из радиоприемника джазовый напев, три негритянки пели глубокими голосами… «О Джонни!»… три негритянки с грудными голосами, которые словно стояли на лесенке в глубоком гулком колодце, и из горла каждой рвалась на волю песня о том самом счастье несчастной счастливой любви… «О Johny, my darling…»
3
В зарослях перед небольшим замком запела первая птица. Потом к ней присоединились другие, и утренний воздух наполнился птичьим пением. Гастон под руку с цыганкой остановился перед витриной с кадрами из фильма. На афише сжимал шпагу Жерар Филип в распахнутой на груди рубашке.
— Вот бы денек побыть Фанфаном, всего один денечек! — поделился сокровенным Гастон.
— Этим, что ли? — показала она на картинку.
— Никакой это не «этот, что ли», это Жерар, он играет Фанфан-Тюльпана.
— И что с того? Слушай, я тебе вот что скажу. Ты помощник водопроводчика, да? И когда у людей сортир засорится, они кого зовут? Тебя. О тебе и обо мне — вот о ком надо кино снимать. Ты всегда и свой кусок хлеба заработаешь, и людям поможешь, так для чего же тебе прыгать по крышам с саблей в руке? Вот придем на кирпичный завод, сам увидишь. Да у нас каждый второй цыган — Фанфан-Тюльпан, только он кирпичи делает. А из этих кирпичей потом дома строят.
— Но Жерар — он же такой красивый!
— Красивый, красивый… — Цыганка резко потянула за уголок афиши и сорвала ее. — Когда у нас будет свадьба, я позову своих двоюродных братьев, которые уголь разгружают. Так ты разом четырех Жераров увидишь. А еще мой дедушка придет — в синем сюртуке и с бамбуковой палкой, — серьезным тоном сулила она.
Потом они шли мимо статуи Подлипного, который пальцем словно бы подзывал к ноге убежавших собак.
— Ты такой же красивый, как мой папа Деметр, который носил меня на руках и при этом курил, а мама шла сзади, и папа иногда давал ей сигарету, чтобы она тоже сделала пару затяжек. Он работал на угольном складе, и люди всегда говорили, что у него вид начальника.
Цыганка без устали болтала, и когда они шли мимо притока Влтавы, Гастон впервые понял, что женской руке под силу впрыскивать доверие прямо в мужское сердце. Уже рассветало, несколько рыбаков горбилось над своими удочками, и их спины вторили изгибу удилищ. Выли в своих вольерах овчарки, и кусты дрожали от птичьего пения.
— Короче, ты помощник водопроводчика, и главнее тебя нет, — заключила наконец цыганка.
— А знаешь, — пожаловался Гастон, — этот мой новый мастер — ну прямо как собака! Говорит, чтобы я ему тыкал. Да как же я ему тыкать буду, если он меня на двадцать лет старше?! Так представляешь, я ему, значит, не тыкаю, а он показывает меня всей пивной и кричит: «Нет, вы только посмотрите на этого осла!»
— Вот тебе и на! — сказала цыганка.
— Точно! — засмеялся Гастон. — Понимаешь, я знаю, что мастер прав, когда говорит мне: «Слушай, если мы на работе друг с другом на ты, то я во время этого интимного тыканья могу выдать тебе всякие секреты и хитрости, ну, типа как за что браться, но если ты так вопрос ставишь…» А я смотрю на него и отвечаю: «Не сердитесь, мастер, но у вас же уже дети большие, и потом, мне же за вами в работе не угнаться, вы вон какой дока, куда мне со свиным-то рылом…» А мастер тогда опять показывает на меня пальцем и кричит на всю пивную: «Ага, Гастон, так ты, значит, брезгуешь мною, своим мастером, да?! Нет, люди, вы видели прежде такого осла?!» Вот что кричал он мне, а потом еще проорал: «Нет, Гастон, ты должен меня превзойти, ты должен просто глаз с меня не спускать, чтобы все видеть и стать ученее меня! Знай, Гастон, что когда жеребенок сосет кобылу, он ее обязательно лягает. В общем, между нами все кончено, не хочешь мне тыкать, значит, получишь не работу, а войну, нет, не войну, а концлагерь! И само собой, Гастон, с этой минуты никакого общего портфеля!» Мастер прокричал все это, а потом перевернул портфель и вытряс из него мою кастрюльку с обедом и ложкой прямо на пол. А когда я за этой своей кастрюлькой наклонился, так он ее еще и ногой наподдал.
— Так тебя Гастоном зовут? Гастон, Гастон! Знаешь, что я тебе скажу, Гастон? Твое имя лучше, чем Фанфан. Но ответь мне, Гастон, почему бы тебе не говорить мастеру «ты»? — спросила цыганка, когда они вошли на Тройский мост. Там они остановились, и она принялась поглаживать шершавый парапет.