Бамбуковый меч — страница 9 из 15

Многие журналисты, заканчивая писать статьи о западной рекламе, неизменно "вспоминают известное изречение бывшего американского президента Франклина Рузвельта о том, что если бы он не был президентом, то посвятил бы себя рекламе. Этот образ и в самом деле очень удачен, потому что отражает все богатство, мощь, динамику и красоту рекламы. Но в них же кроется и другой смысл: если бы их автор и в самом деле не был президентом, целиком посвятив себя рекламному делу, — он не приобрел бы безграничных административных полномочий, — а имел бы иную власть: над чувствами, желаниями и душами людей.

И кто знает — мала ли такая власть?..

Секрет молодости

"Найдены два старых фильма режиссера Кинугасы!" — сообщили рекламные листки, расклеенные на улицах. Им вторили бодрые голоса дикторов радио:

"Старый режиссер случайно обнаружил киноленты на чердаке своего дома пару дней назад! Нетронутые, пленки пролежали там пятьдесят лет, а ведь все мы были уверены в том, что они сгорели во время знаменитого землетрясения двадцатых годов! Но нам с вами повезло: завтра мы увидим их на экранах!.."

Вместо ожидаемого восторга голоса дикторов вызывали улыбку: "Знаем, знаем ваши штучки!".

Все это напоминало проверенный торговый способ придать новизну тому, что давно и прочно забыто. Вскоре фильмы и вправду вышли на экраны, и молодежь толпами устремилась в кинотеатры, не обращая внимания на тайные пружины коммерции.

Длинные очереди веселых людей в дешевых куртках выстроились около касс. Это было удивительно: из соседних кинотеатров доносились хлопки пистолетов, крики о помощи и шум угоняемых машин, но никто не входил в открытые двери, хотя там не было и намека на очередь…

В залах, где бесшумно светились на экране два старинных фильма, часто объявляли перерыв, и тогда из репродукторов звенела сложная средневековая музыка клавесинов, но молодые лица сидевших на стульях студентов, рабочих и клерков оставались серьезно–задумчивыми.

Кажется, эти фильмы, "Перекресток" и "Сумасшедшая страница", созданы не полвека назад, а в наши дни, — такой новизной и свежестью веет от них. Наивно и просто рассказывая о беззащитности бедняка перед стихией жизни, они волнуют сердце, пробуждая в нем сострадание и доброту.

Японские художники давно научились видеть красоту в обыденности, которая окружает их. Архитекторы любовно предлагают нашему взору холодную красоту железобетона и теплый, глянцевый блеск пластмасс, а кинорежиссер Кинугаса заставил тишину, — неизбежный и досадный спутник немого кино, — сообщать фильму настроение безысходности и тоски; плохое качество тогдашней пленки он умудрился сделать образом мрачности и безысходности самой жизни. Не удовлетворясь тусклостью кинопленки начала века, Кинугаса снимал фильмы только по ночам, — и добился своего: впечатление стало более удручающим. Когда актеры беззвучно произносят страстные монологи, их дыхание превращается в белое ледяное облачко, живой символ холода людских отношений в мире наживы.

— Немало жестоких, отталкивающих сцен тщательно рассматривает камера режиссера: любование неприятными явлениями свойственно традиционной японской культуре. И светлые, и темные стороны бренной жизни одинаково важны и интересны для изучения человеческой души, — учит видавший виды буддизм. И не случайно в наши дни даже утонченная и призванная учитывать вкусы всех реклама — подчас необдуманно предается древней страсти, и в минутной киноленте о бритвах молодой самурай отрезает своему врагу ухо, а на объявлении о выставке южноамериканских древностей в универмаге Мицукоси красуется огромная фотография безобразной мумии индейца–инка…

Классическая для японской культуры тема сумасшествия также оказалась частым гостем в фильмах. В средневековом восточном обществе, где каждый человеческий поступок замечался, проверялся и тщательно оценивался, где староста каждых пяти домов раз в месяц писал доносы на своих подопечных, и где нельзя было доверять даже родственникам, — притворное сумасшествие нередко бывало единственной дорогой к свободе. Впрочем, многие запуганные и нравственно сломленные люди по–настоящему сходили с ума…

Японцы издавна славились умением делать куклы, похожие на живых людей, и маски, которые столь естественны, что кажутся лицами просыпающихся людей. В конце одного из фильмов главный герой надевает старинные маски на изможденные лица больных, — и они становятся счастливыми… Сладостное, необъяснимое чувство охватывает вас: здесь и волнение, и тоска, и радость, и бессильные слезы. Невозможно запомнить его, это чувство, оно непостижимо и быстротечно, словно облетающие лепестки сакуры. Лишь старинные шелковые картины да призрачные китайские пейзажи могут вскользь напомнить о нем. На каждом из них вдалеке маячат облака: перистые, они кажутся кучевыми, если отступить на шаг; подойдя слева, вы увидите их розовыми, а справа — прозрачными и голубыми. Облака — древний символ непознаваемой человеческой души. И эпизод со старыми масками ласкает души японских зрителей, нежно нажимая на уголок памяти, в котором живет древнее облако.

Звучащая за кадром струнная музыка театра Кабуки необычно и тонко подчеркивает душевное состояние героев, и казалось, что сидящим в зале зрителям можно и не знать японского языка, — фильмы ведь немые, — все равно они по–настоящему понятны и близки…

Они заставляют всех людей, на каком бы языке они ни говорили, страдать одинаковой болью и плакать от сострадания и доброты. Что–то близкое, понятное и дорогое почудилось в этих фильмах. Постойте, а не тот ли это Кинугаса, который поставил первый советско–японский фильм "Маленький беглец"?..

* * *

Хорошо бы познакомиться с самим Кинугасой! Мечта эта казалась неосуществимой: ведь Кинугасе должно быть не меньше восьмидесяти лет. Но мне посчастливилось — и на следующий день я набирал на красном телефонном диске полученный из третьих рук номер Кинугасы…

Раздался громкий щелчок, и в трубке послышался молодой голос:

— Моси–моси! Аллё!

— Позовите, пожалуйста, господина Кинугасу!

— Это я, — деловито ответил голос.

— Наверное, это господин сын господина Кинугасы?

— Нет, мой сын живет в другом месте. Это я…

Договориться о встрече оказалось просто, и в условленный день старый режиссер ждал меня у подъезда огромного отеля. Рядом с толстым, сердитым швейцаром Кинугаса казался маленьким и тщедушным. Черты лица, круглые и мягкие, делали его похожим на европейца, но орлиный нос грозно напоминал о том, к какой нации принадлежал старик. На носу красовались большие, неудобные и круглые очки, какие носили в начале века. Они наводили на мысль о том, что их хозяин неспроста продолжает столетнюю моду. Впрочем, я сразу забыл об очках, удивленный взглядом их обладателя.

Во взгляде Кинугасы не было стариковской жесткости и недоброго прищура. Сквозь старинные очки на вас смотрели наивные, удивленные глаза подростка, и казалось, тяготы жизни так и не коснулись его…

— Давайте зайдем в этот китайский ресторан! — предложил Кинугаса после обмена приветственными комплиментами, — там и поговорим.

В ресторане он с довольным вздохом уселся на мягкий стул и, немедля, начал рассказ.

— Итак, я родился в Киото восемьдесят лет назад, мой отец был самураем, — быстро заговорил он, прищурив один глаз, а другим с интересом рассматривая расписную китайскую чашку, стоявшую на столе. Фразы рождались одна за другой и с готовностью укладывались на бумагу, словно старик рассказывал кому–то свою биографию каждый день.

— Как и большинство братьев по классу, — говорил Кинугаса, — мой отец был очень беден. Пасынки феодализма, нищие дети дворян–многоженцев, самураи были слишком многочисленны для того, чтобы их могло прокормить новое буржуазное государство. Судите сами: если в необъятной России на сто тридцать миллионов тогдашнего населения приходилось меньше миллиона потомственных дворян, то в маленькой Японии их было в два с половиной раза больше, и это при тридцати пяти миллионах общего населения страны! Каждый шестнадцатый японец гордо именовал себя самураем! Пришедший к власти расчетливый буржуазный класс лишил их денежных пенсий, а государственный аппарат не смог впитать самурайский океан. Так образовался новый слой людей, обладавших некоторой культурой, кровно связанных с прежней властью — и не нашедших места в новой государственной структуре. Это были люди "на переломе", японские разночинцы…

Многие из них становились учителями, врачами, почтмейстерами. Ко времени моего рождения отец служил мелким чиновником. В мечтах он успешно боролся с бедностью и удовлетворял ущемленное самолюбие: каждый раз, когда у него рождался сын, отец торжественно записывал в семейной книге, кем обязан стать младенец в будущем. Моему старшему брату предписывалась карьера дипломата, среднему приказано было стать генералом, ну а мне — адмиралом… Ни одному из тщеславных желаний отца не суждено было сбыться. Его морально сломило то, что в юности я ушел из дому и стал артистом…

Предполагал ли отец, что я буду одним из знаменитых артистов Японии?.. Он проклял меня… И даже мать, запуганная и униженная им, ни разу не пришла в театр Кабуки посмотреть на мою игру!

Кинугаса горестно тряхнул головой и задумался. Ему было восемьдесят лет, мне — двадцать два, но я не чувствовал разницу в возрасте.

— Как и всякий начинающий артист, — продолжал Кинугаса, — я выбрал себе звучный псевдоним. У нас, японцев, псевдоним порою несет глубокий иносказательный смысл, но зачастую ничего не значит, пустой звук — и все: мы не любим придерживаться в этом строгих правил! Например, псевдоним известного писателя — националиста Юкио Мисима, публично совершившего харакири несколько лет назад, был зашифрованным названием горы Фудзияма, символа японской нации:

Мисима — это название городка, откуда эта гора кажется особенно торжественной и величественной. А знаменитый поэт средневековья Басё избрал такой псевдоним потому, что рядом с его хижиной рос банан: "басё" — так назывались бананы на старом языке… Я пошел по легкому пути — и назвал себя именем пологой горы Кинугаса, видневшейся и