Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме — страница 30 из 62

о послушания» (Kadavergehorsam).

Первым указанием на смутное представление Эйхмана о том, что за всем этим кроется нечто большее, чем вопрос о солдате, выполняющем заведомо преступные приказы, было его выступление во время полицейского расследования, когда он вдруг с большой горячностью заявил, что всю свою жизнь следовал моральным представлениям Канта, и в особенности кантианскому определению долга.

Заявление было возмутительным и, по сути, маловразумительным, поскольку моральная философия Канта тесно связана с человеческой способностью к суждению, которая исключает слепое повиновение. Ведущий допрос офицер полиции не настаивал на этом пункте, но судья Равэ, то ли из любопытства, то ли возмутившись тем, что Эйхман посмел приплести к своим преступлениям Канта, решил все-таки расспросить обвиняемого. И, ко всеобщему удивлению, Эйхман разразился довольно точным определением категорического императива:

«Под этими словами о Канте я имел в виду, что моральные нормы моей воли всегда должны совпадать с моральными нормами общих законов».

(Что не относится, например, к ворам и убийцам, потому что вор или убийца по определению не может желать жить в такой юридической системе, которая давала бы другим право обкрадывать или убивать его самого.)

Отвечая на дальнейшие вопросы, он добавил, что читал «Критику практического разума» Канта. И далее пустился в объяснения, что с того момента, как его обязали выполнять «окончательное решение», он перестал жить в соответствии с кантианскими принципами, что он сознавал это, но утешал себя мыслью о том, что он больше не был «хозяином своих собственных поступков», что не в его воле было «что-либо изменить».

Однако он не сказал, что в это «время узаконенных государством преступлений», как он сам теперь его называл, он не просто отбросил кантианскую формулировку как неприменимую более — он ее изменил, и теперь она звучала следующим образом:

«Поступай так, чтобы нормы твоих поступков были такими же, как у тех, кто пишет законы, или у самих законов твоей страны».

Здесь следует вспомнить формулировку «категорического императива Третьего рейха», сделанную Гансом Франком, — Эйхман вполне мог ее знать:

«Поступай так, чтобы фюрер, узнав о твоих поступках, мог тебя за них похвалить»[45].

Канту и в голову такое прийти не могло: напротив, для него каждый человек, начиная действовать, становился законодателем — используя свой «практический разум», человек находил моральные нормы, которые могли и должны были стать нормами закона. Но эти бессознательные искажения Эйхмана согласуются с тем, что он сам называл «расхожим Кантом для бедных». В этом расхожем употреблении от кантианского духа осталось лишь требование, что человек должен не просто подчиняться закону, что он должен пойти дальше и идентифицировать свою волю со стоящей за законом моральной нормой — источником самого закона. В философии Канта таким источником был практический разум, в расхожем употреблении Эйхмана им была воля фюрера.

Чудовищная тщательность, с которой исполнялось «окончательное решение» — некоторые наблюдатели подчеркивают, что такая тщательность типична для немцев, другие видят в ней характерную черту идеальной бюрократии, — в значительной степени порождена достаточно распространенным в Германии странным представлением о том, что законопослушание означает не просто подчинение законам, а такое поведение, при котором человек становится создателем законов, которым он подчиняется. Отсюда убеждение, что недостаточно просто следовать обязанностям и долгу.

Но какой бы ни была роль Канта в формировании менталитета «маленького человека» в Германии, нет ни малейших сомнений в том, что в одном отношении Эйхман действительно следовал представлениям Канта: закон есть закон, и исключений быть не может. Во время процесса он признался только в двух таких исключениях, сделанных в то время, когда «у каждого из восьмидесяти миллионов немцев» был «свой приличный еврей»: он помог своей кузине-полуеврейке и одной венской еврейской паре, за которую просил его дядя. Такая непоследовательность все еще заставляла его чувствовать некоторую неловкость, и во время перекрестного допроса он принялся оправдываться: он-де «покаялся в грехах» перед начальством. Такой бескомпромиссный подход к выполнению своих смертельных обязанностей повредил ему в глазах судей куда больше, чем какие-либо иные, более понятные поступки и взгляды, но в его собственных глазах это было именно то, что его оправдывало, поскольку окончательно заглушало последние всхлипы совести. Никаких исключений — вот подтверждение тому, что он всегда действовал вопреки собственным «наклонностям», чем бы они не были вызваны — чувствами или какого-либо рода интересом, — он всегда неукоснительно исполнял свой «долг».

В самом конце исполнение «долга» привело его к открытому конфликту с начальством. В последний год войны, более чем через два года после Ванзейской конференции, он испытал последний кризис совести. По мере того как близилось поражение, люди из его собственного окружения все чаще обращались к нему с просьбами об исключениях и, более того, поговаривали об отмене «окончательного решения». В этот момент его обычная осторожность снова дала сбой и он снова начал брать инициативу на себя — например, после того как союзники разбомбили железнодорожные коммуникации, он организовал пеший этап евреев из Будапешта к австрийской границе. Это было осенью 1944-го, и Эйхман знал, что Гиммлер уже отдал приказ о демонтаже всех сооружений, с помощью которых убивали в Освенциме; Эйхман понимал, что игра окончена. Примерно в это время у Эйхмана состоялась одна из немногих личных встреч с Гиммлером, на которой тот орал: «Если до сих пор вашим занятием была ликвидация евреев, то с этого момента — это мой приказ — вашим занятием будет забота о евреях, вы будете вести себя с ними, как нянька. Напоминаю вам, что это я, а не группенфюрер Мюллер и не вы, это я создал в 1933 году РСХА, и я здесь отдаю приказы!»

Эйхман отрицает, что Гиммлер на него кричал, хотя не отрицает сам факт этой встречи — единственным свидетелем, который мог бы подтвердить эти слова, был весьма сомнительный господин Курт Бехер[46]. Гиммлер вряд ли мог выражаться именно этими словами, потому что уж он-то прекрасно знал, что РСХА было организовано не в 1933, а в 1939 году, и не им, а Гейдрихом, правда, с его подачи. Однако что-то в этом роде вполне могло произойти, поскольку в то время Гиммлер раздавал приказы о хорошем отношении к евреям направо и налево — они были его «самым надежным капиталовложением», и эта история могла быть для Эйхмана тяжелым испытанием.


Последний кризис совести у Эйхмана начался, когда его отправили в Венгрию — было это в марте 1944 года, советские войска уже продвигались по Карпатам в сторону венгерской границы. Венгрия стала военным союзником Гитлера в 1941 году, при этом цель у нее была одна — получить дополнительные территории, изъятые у соседей — Словакии, Румынии и Югославии. Венгерское правительство было чрезвычайно антисемитским и до этого, а теперь оно прежде всего депортировало с присоединенных территорий всех евреев без гражданства.

= Почти во всех странах антиеврейские действия начинались с тех, у кого не было гражданства. =

Эти действия шли за рамками «окончательного решения» и, по сути, не соответствовали тщательно разработанным планам, согласно которым Европу «следовало прочесать с запада на восток» — в последовательности операций Венгрия явно стояла не на первом месте. Венгерская полиция выкинула евреев без гражданства в близлежащие области России, что сразу возмутило немецкие оккупационные власти, в результате венгры забрали назад несколько тысяч работоспособных мужчин, а всех остальных венгерские войска под руководством немецких полицейских соединений попросту расстреляли. Однако адмирал Хорти, фашистский правитель страны, не желал идти дальше этого — возможно, под влиянием Муссолини и итальянского фашизма, — и в ближайшие годы Венгрия, подобно Италии, превратилась в рай для евреев, туда порою даже могли бежать евреи из Польши и Словакии. И когда в 1944 году Эйхмана перевели в Венгрию, там проживали восемьсот тысяч евреев — в то время как до войны и захвата новых территорий их там было всего пятьсот тысяч.

Как мы уже знаем, безопасность этих трехсот тысяч приобретенных Венгрией евреев зиждилась не на том, что венгры горели желанием предоставить им убежище, а на том, что немцы не желали «размениваться по мелочам». В 1942 году, под давлением со стороны немецкого министерства иностранных дел, которое никогда не упускало возможности напомнить союзникам Германии, что доверие к ним зависит не от готовности помочь в ведении военных действий, а от готовности «к решению еврейской проблемы», Венгрия предложила передать Германии всех еврейских беженцев. Министерство иностранных дел оценило это как шаг в верном направлении и было готово их принять, но Эйхман возражал — по техническим причинам: он считал, что «этим сектором не имеет смысла заниматься до тех пор, пока Венгрия не будет готова включить и всех венгерских евреев», — слишком «дорого запускать весь механизм эвакуации» ради одной категории, поскольку это «все равно не способствует значительному продвижению в решении еврейской проблемы в Венгрии». Но теперь, в 1944 году, Венгрия наконец «созрела» — поскольку 19 марта две дивизии немецкой армии оккупировали страну. Вместе с ними прибыли и новый уполномоченный рейха, штандартенфюрер СС доктор Эдмунд Веезенмайер — агент Гитлера в министерстве иностранных дел, и обергруппенфюрер СС Отто Винкельман — один из высших чинов СС и полиции, получавший прямые указания от Гиммлера. Третьим прибывшим в страну эсэсовским чином был Эйхман — эксперт по эвакуации и депортации евреев, непосредственными начальниками которого были Мюллер и шеф РСХА Кальтенбруннер. Сам Гитлер не оставил никаких сомнений в том, что означало прибытие этих трех господ вместе — в известной беседе накануне оккупации страны он сказал Хорти: «Венгрия еще не предприняла шагов, необходимых для решения еврейского вопроса», — и обвинил его в том, что он «не дозволяет уничтожить евреев»