— Это все провокация.
— Опять за свое… Жаль. Вы отказываетесь помогать суду в установлении истины. Если вам больше нечего сказать… Можете присесть… Пока.
Анцыферов продолжал стоять, не зная, как дальше себя вести. Несмотря на откровенно вульгарный тон судьи, а он прекрасно видел ее невысокий уровень, ей удалось сбить его с толку. Анцыферов окинул взглядом присутствующих, набрал воздуха, решившись наконец сказать нечто внятное и убедительное, но стоявший рядом солдат, с силой нажав ему на плечо, снова усадил на скамью подсудимых.
— Садись! — сказал он с непонятным раздражением.
— Я протестую! — вскрикнул, как от боли, Анцыферов.
— Сколько угодно. — Судья захлопнула дело и, взяв тонкую папочку под мышку, вышла из зала в свою комнатку. Вслед за ней потянулись и народные заседатели — две женщины, такие же, как судья, толстые, с такими же тонкими накрашенными губами и непроницаемо-скорбными лицами.
— Суд удалился на совещание, — сказала секретарша, собирая свои рассыпающиеся листочки. — Просьба не расходиться.
Судья с народными заседателями появилась через полчаса и зачитала приговор — десять лет в колонии общего режима.
— Сколько? — вскрикнул Анцыферов, как подстреленный.
— Сколько надо. Согласно статье. В особо крупных размерах, — и она улыбнулась, обнажив мелкие красноватые зубы. И снова покинула возвышение. Вслед за ней ушли и заседательницы, так за весь процесс не проронившие ни единого слова.
Анцыферов вскочил, пытался что-то сказать, но солдат снова усадил его на скамью. Он хотел было обратиться к Халандовскому, но тот, пряча глаза, прошмыгнул мимо, как нашкодивший кот.
— Пошли, — солдат тронул Анцыферова за плечо. — Теперь и тебе пора.
— Куда?
— Ну ты даешь! — усмехнулся солдат. — Руки за спину, вот так… И вперед.
Анцыферов оглянулся на пустой зал, скользнул взглядом по судейскому столу и шагнул к двери.
Нужно было обладать безрассудством Пафнутьева или пугливостью Невродова, чтобы пойти на эту авантюру. Какой бы приговор ни вынесла судья, все знали, что отсидит Анцыферов какую-то его малую часть. И самое страшное наказание, которое ему уготовили сильные мира сего, — этот вот суд. А дальше произойдет что-нибудь счастливое в его жизни — амнистия, вновь вскрывшиеся обстоятельства, обнаружившиеся нарушения процедуры суда… Да мало ли причин можно придумать, чтобы выпустить на волю хорошего, нужного, верного человека! Было бы желание. А желание найдется, и напрасно, ох напрасно Анцыферов так переживал, так терзался и маялся, ерзая на жесткой, отполированной преступными задами скамье. Да, унизительно, неприятно, тягостно, но не на всю ведь жизнь сажают его за решетку, на годик-второй, да и то вряд ли…
Пафнутьев заметил — Невродов встречает его неизменно настороженно, каждый раз ожидая какой-то новой опасности. И даже успешное завершение операции против Анцыферова не успокоило его, скорее наоборот — еще больше обеспокоило, поскольку Пафнутьев останавливаться на достигнутом не собирался. Но тот, несмотря ни на что, был благодарен областному прокурору за то, что тот не отказывал в помощи, соглашался и выслушать его, и проникнуться его новыми затеями. Это уже было немало, требовать большего даже и неприлично.
Пока Пафнутьев с наигранным оживлением пересекал кабинет. Невродов с усилием поднялся, протянул руку и даже просипел что-то приветственное.
— Рад видеть, Валерий Александрович! — воскликнул Пафнутьев.
— Да ладно тебе, — ответил Невродов и, шевельнув рукой в воздухе, показал на стул. — Садись.
— Премного благодарен! — отчеканил Пафнутьев.
— Когда ты входишь вот такой… Оживленный да радостный, я начинаю бояться, — улыбнулся Невродов. — Не забываешь ты меня, не забываешь, — произнес он не то с укором, не то с благодарностью.
— На всю жизнь мы теперь повязаны, Валерий Александрович.
— Не говори так… Не все слова можно прокурору произносить. У нас своеобразное восприятие действительности… И никакие слова не могут для нас звучать шутливо.
— Виноват, — охотно повинился Пафнутьев. — Исправлюсь.
— Вот смотрю я на тебя, Павел Николаевич, и думаю… Что тебя на этот раз привело…. Анцыферова с божьей помощью упрятали лет на десять…
— Неужели отсидит?
— Конечно, нет. Годик помается, ну, может, два… Никак не больше. Выпустят. Учтут хорошее поведение, прошлые заслуги, друзья помогут, деньги помогут, я помогу…
— Не понял? — вскинулся Пафнутьев.
— Да ну тебя. — Невродов досадливо отвернулся. — Все ты понял. Напишу представление о снижении меры наказания… Назвать причины? Не буду. Мое представление будет рассмотрено и удовлетворено. Приедет Анцыферов и первым делом ко мне явится с благодарностью. И я не считаю, Павел Николаевич, что в моем поведении будет что-то предосудительное… Нет. Искренне все это проделаю. Ведь, честно говоря, десять лет для него многовато… Десять лет никто не выдерживает. Устранили опасность, и ладно… Излишняя жестокость ни к чему… А?
— Пусть так, — согласился Пафнутьев.
— Из обоймы мы его на какое-то время вышибли, а что дальше будет, посмотрим… В любом случае, вернется другой человек. Даже год, Павел Николаевич, даже год заключения меняет человека. Говори, что нужно?
— Ордер на обыск.
— Кого обыскивать собираешься?
— Лучше вам этого не знать. Я сам впишу фамилию.
— Есть только один человек, фамилию которого я не решаюсь вписать своей рукой, — проговорил негромко Невродов, испытующе глядя на Пафнутьева. — Надеюсь…
— Не надейтесь. Именно его я и собираюсь потревожить.
— Так… И хочешь сделать это официально?
— Как получится, — беззаботно ответил Пафнутьев. — Я бы мог и без ордера… Но с ним спокойнее. Когда в нем отпадет надобность, я верну, чтоб не было лишних разговоров.
— Рискуешь, Павел Николаевич.
— А! Семь бед — одна ответ, как говорит один мой знакомый.
— Почему одна? — усмехнулся Невродов.
— Голова потому что одна.
— Зачем мне вообще об обыске сообщаешь?
— Чтоб не обиделись… И потом… Мне тоже страшно, Валерий Александрович. Хочется хоть что-нибудь за спиной иметь. Хоть бумагу какую-нибудь… Для поддержки штанов. Один ведь, совсем один, Валерий Александрович.
— Ты же знаешь мое положение… Этот человек… — Невродов замолчал.
— Он еще не зачастил к вам?
— Он зачастил в другой кабинет, повыше… Есть такие сведения. Тебя это не смущает?
— Подстегивает.
— В другие времена тебе бы цены не было, Павел Николаевич.
— Придут и другие. Тогда вспомните обо мне.
— Вспомню… Если сам уцелею.
— Есть сомнения?
— Никаких сомнений, Павел Николаевич, — с неожиданной силой проговорил Невродов. — Никаких сомнений. Только железная уверенность в том, что уцелеть никому не удастся. Ни мне, ни тебе. Идет массовая криминализация всей страны на всех уровнях. Я повторяю, Павел Николаевич, — на всех уровнях. Идут последние схватки. И мы с тобой, хорошие ли, плохие ли, мы с тобой — последние воины. Полководцы продались, армия разбежалась по коммерческим киоскам, по бандам, по зарубежным курортам. В лесах остались последние воины. Ты слышал историю о том, как через тридцать лет после войны на каких-то островах, в каких-то джунглях нашли полуодичавших, состарившихся японцев, которые продолжали войну? Ты слышал об этом? — Невродов вынул платок и, не стесняясь гостя, вытер глаза. Встав, он отошел к окну, пытаясь справиться с волнением. Пафнутьев слышал, как Невродов тяжело несколько раз вздохнул, восстанавливая дыхание, и наконец вернулся к столу. — Прости… бывает. Нечасто, но бывает.
— Бывает, — согласился Пафнутьев и замолчал, не чувствуя за собой права выразить понимание более многословно.
— Повторяю, дорогой Павел Николаевич… Мы с тобой последние воины. Обреченные воины. Тем японцам еще повезло, они выжили. И им было что защищать. А нам с тобой защищать нечего. В этом самое страшное. Нет страны, нет закона, нет права. Согласен?
— Нет.
— Почему? — Невродов даже удивился.
— Все есть… И страна, и право. И, пока живой, война продолжается. В джунглях или в городских подворотнях, но продолжается.
— Ты видел расстрел Белого дома?
— Американцы показали.
— Вопросы есть?
— Нет, все ясно. Есть просьба.
— Давай.
— Нужен ордер на обыск.
— Что будешь искать?
— Не знаю… Найду — поделюсь.
— Поделись. — Невродов выдвинул ящик стола, вынул бланк, сходил к сейфу, покопавшись там, нашел печать, жарко и шумно дохнул на резиновый кружочек и с силой прижал к бланку. Пафнутьев даже испугался, не треснет ли стекло под таким весом. — Фамилию и прочее впишешь. Сам и распишешься… Не очень разборчиво. Бумага хорошая, сработает в случае чего… Ты уж на меня зуб не имей… Я объяснил. Зато и от тебя не требую обоснований.
— Понял.
— Уговор прежний.
— Напомните, — не сразу понял, о чем идет речь, Пафнутьев.
— Если победа — это моя победа, если поражение…
— Заметано. — Пафнутьев спрятал в карман ордер.
— Один совет, если не возражаешь?
— Давайте.
— Осторожнее. У него ребята отчаянные. Пойдут на все.
— Быстрота и натиск, — ответил Пафнутьев, поднимаясь.
— Ну-ну, — поднялся и Невродов. — Постой… Тебе ведь нужны люди?
— За тем и приходил.
— Что ж молчишь?
— Робею. — Пафнутьев беспомощно развел руками.
— Когда понадобятся?
— Не скажу.
— Не понял? — насторожился Невродов.
— Победа ваша, поражение мое. Мне решения принимать и сроки назначать.
Много раз Пафнутьева выручала полнейшая, вызывающая откровенность. В самый неожиданный момент, когда все пытались друг друга перехитрить, скрывая замыслы и помыслы, он вдруг признавался в вещах, в которых люди сами себе не признаются. И этот его ход ломал сложившееся положение, потому что не верили люди в откровенность и принимали его слова за еще более хитрый ход. Пафнутьев знал: откровенность — сильное оружие, которое действует безотказно в схватке с суровым начальством, бестолковым подчиненным, любимой женщиной. Как-то Таня спросила его, почему он к ней все-таки ходит, хотя и не слишком часто.