— И ты знаешь, что он сидел, что он…
— Да, и это знаю. — Надя спокойно улыбнулась в лицо Андрею. — И что опускали его несколько лет подряд, тоже знаю. — Ей легко давались такие вот слова на грани бесстыдства. Андрей их избегал. Не потому, что не знал. Знал. Просто избегал, полагая, что люди могут общаться и без этих откровений. — Ты знаешь, что бывает в лагерях с теми, кто попадает туда за развращение малолеток? — Ей, казалось, доставляло удовольствие видеть его неловкость.
— Представляю.
— Так вот он сидел именно за это. У нас было на него неплохое досье. Компра, как выражается твой Пафнутьев.
— Пафнутьев не мой. И он так не выражается. Он вообще не выражается. В отличие от некоторых.
— Ты меня имеешь в виду?
— Да.
— Недостойна, значит? Грязновата? Замарана? — Надя улыбнулась, но это была лишь гримаса, изображающая улыбку. Андрей уже знал это ее состояние — она была близка к истерике. Знал и то, что одно его неосторожное слово, и начнется такое, что потом неделю будет висеть в воздухе чем-то тягостным и непродыхаемым.
— У Огородникова были дела с твоим шефом?
— Он был не только шефом…
— Кем же еще? — неосторожно спросил Андрей, решив, что Надя начала успокаиваться.
— Любовником. Отцом этого ребенка.
— Хорошим любовником? — не удержался Андрей, понимая, что получил ее ответом по физиономии.
— Да! В отличие от некоторых! — Надя уже не могла остановиться. Может быть, она и сожалела о злых, подлых словах, которые выскакивали из нее, но остановиться не могла. Андрей видел это по бешенству в глазах, которое на мгновение сменялось беспомощностью. Но он тоже не владел собой и не хотел останавливаться. Это он потом поймет, но сейчас уже не хотел останавливаться и бросать разговор неоконченным, с повисшими в воздухе оскорблениями, обидами, обвинениями.
— За что же ты с ним так? — усмехнулся Андрей побелевшими губами. — За что же ты ему пулю в лоб?
— Погорячилась. Бывает.
— Что же в нем было такого потрясающего? Как в любовнике?
— Тебе не повторить.
— А я и не собираюсь. Но должен же я знать границы собственного ничтожества.
— Думаешь, они есть?
— А что, их нет?
Надя некоторое время смотрела на Андрея бешеными от ненависти глазами, но постепенно ненависть угасала и вместо нее появлялось все больше смятения. Наконец, не выдержав, она разрыдалась.
— Зачем ты втягиваешь меня в такие разговоры? Почему ты просто не набьешь мне морду? Ты же видишь, что я плыву, что несу чушь, что не отвечаю за свои слова, ты же видишь…
Андрей знал, что нужно делать в таких случаях, — он просто обязан подойти к Наде, положить руку на ее голову, погладить по волосам. Она расплачется, прижмется, обнимет его, стоящего рядом, и через несколько минут успокоится. И у них будет хорошая, очень хорошая ночь. Надю всегда возбуждали такие ссоры, она просто теряла самообладание от любви после таких перебранок с оскорблениями, обидами, даже с пощечинами. А наутро была, как никогда, ласкова, нежна, предупредительна. И такой оставалась почти неделю, на неделю ее хватало. Но потом снова начинала смотреть в угол, молчала и в ответ на вопрос Андрея, слышит ли она его, могла легко, без запинки повторить десяток, два десятка слов, которые он только что произнес. Но все-таки она их не слышала, увлеченная видениями своей прошлой жизни.
— Так что Павел Николаевич? — спросила Надя подобревшим голосом, словно то злобное существо, которое только что бесновалось в ней, покинуло ее тело и она наконец снова смогла стать собой. — Ах да, Огородников… Запиши, Андрюша… Тридцать два шестьдесят три сорок один.
— Что это? — испуганно спросил Андрей, решив поначалу, что Надя бредит.
— Его телефон. Домашний, между прочим. Этот номер знают немногие.
— И ты его до сих пор помнишь? — удивился Андрей.
— А почему нет? Я многие номера помню. И твой хорошо помню. — Это был явный выпад. И хотя Надя произнесла последние слова с улыбкой, Андрей не принял шутки. Он отошел в сторону, записал в блокноте номер, который только что назвала Надя.
Собственно, если это и была помощь с ее стороны, то небольшая, совершенно незначительная, поскольку к услугам Пафнутьева была надежная служба по установлению телефонных номеров граждан. Но другие ее сведения об Огородникове были в самом деле важными. Во всяком случае, теперь можно было запрашивать сведения о нем в тех местах, до которых Пафнутьев мог бы и не додуматься.
— Так что Павел Николаевич? — Надя вспомнила о своем вопросе.
— Павел Николаевич передает тебе пламенный привет. Он желает тебе здоровья и личного счастья, — сказал Андрей без выражения. Почувствовав его холодность, Надя снова начала заводиться, поняв ее как пренебрежение.
— Скажи ему, что я помню его. Он все так же ходит в рубашках с жеваными воротничками? — Это тоже был выпад, она знала, чем зацепить Андрея.
— Я же хожу, и ничего, — улыбнулся он. И эти слова были ответным ударом.
— Как его жену зовут? Вика? Помнится, ты говорил, что у тебя с ней что-то было? Это она вас приучила к жеваным воротничкам? — Надя усмехнулась.
— Да, Надя, — тихо проговорил Андрей. — Твой шеф, у которого столько сексуальных достоинств и которому ты всадила пулю в лоб, носил другие рубашки. За ним, похоже, ты ухаживала более тщательно, нежели Вика за Павлом Николаевичем… Мы, похоже, того не стоим. — Андрей еще что-то говорил все тише и все безжалостнее. Он уже принял решение и знал, как поступит через минуту.
— А если я тебе сейчас врежу по морде? — спросила Надя звенящим от злости голосом.
— В тебе заговорил опыт прошлой жизни, Надя. То ты предлагаешь себя бить по морде, то сама воспылала этим желанием… Странные у вас там нравы, странные у вас там отношения…
— У кого это у нас?! Где это там?!
Андрей не стал отвечать, он почти успокоился. Надя перешла, или же оба они перешли ту границу, перед которой можно еще обижать и обижаться, можно что-то доказывать и пытаться ударить побольнее. Все это потеряло значение, наступили усталость и безразличие. Но Андрея это состояние охватывало раньше, и в этом было его преимущество. Когда Надя готова была сделать очередной выпад, когда она опять выкрикнула что-то злое и обидное, Андрей лишь усмехнулся. Он уже был защищен усталостью и безразличием.
Спохватившись, Надя напряженно прислушивалась к звукам, которые доносились до нее из прихожей. Царапнули по полу туфли, прошуршала куртка, Андрей заглянул в комнату уже одетым.
— Я отлучусь маленько, — сказал он. — Мне надо привести в порядок свои воротнички.
— Надолго? — Надя смотрела на него исподлобья, не зная, то ли снова попытаться царапнуть его, то ли требуется что-то другое, что уже начало просачиваться в ее сознание.
— Позвоню, когда будут первые успехи. Знаешь, о чем я подумал… Мы с тобой немного притворялись… А теперь стали самими собой. — Андрей великодушно сказал «мы», хотя имел в виду только Надю.
И она его поняла.
— Я не притворялась, — сказала она почти беспомощно. — Я вообще никогда не притворялась. И не намерена это делать сейчас. Андрей…
— Я позвоню, — сказал он. — Пока.
— Не уходи!
— Пока.
Когда Пафнутьев, вспомнив о чем-то, снова позвонил, трубку подняла Надя.
— Он здесь больше не живет, — сказала она.
И это была правда.
Они были еще слишком молоды и не понимали простой и очевидной вещи — все, что случается между ними, происходит между всеми мужчинами и женщинами в свое время — когда собственное настроение, недомогание или обида кажутся важнее всего, что вообще может быть на белом свете. Их ссора с намеками на прошлую жизнь и упреками в прошлой жизни была самой обычной семейной ссорой в стороне от здравого смысла. Может быть, она вообще не имела никакого смысла, и потому все слова казались обиднее и злее, чем они были на самом деле, все сказанное звучало обобщенно, как бы навсегда, как бы окончательно.
Приговором звучало, приговором, не подлежащим обжалованию.
Слова и произносились как приговор, и воспринимались как приговор.
Но проходит какое-то время, и именно это вот свойство злых слов, обобщенность, растворяет их в памяти, и сами собой выплескиваются искренние слова:
— Боже мой! Андрей, ты помнишь хоть слово из нашей ссоры?
— Помню, — отвечает он с некоторой растерянностью в голосе. — Ты что-то о воротничках говорила… Не то тебе нравятся голубые, а у меня были белые, не то тебе нравятся белые, а на мне была голубая рубашка… Что-то в этом роде.
— Я говорила о воротничках?!
— Кажется, вспомнил… О галстуках, только не о моих, а о пафнутьевских.
— Какая же я дура! — потрясенно произносит Надя, замерев у него на груди.
Но это будет потом.
Это будет еще не скоро.
До этого пройдет целая неделя, которая многим покажется вечностью. Впрочем, это действительно будет вечность протяженностью в целую неделю.
А пока…
Пока она ответила Пафнутьеву почти спокойно и почти правду:
— Он здесь больше не живет.
Положив трубку, Пафнутьев остался сидеть за своим столом неподвижно и грузно. Чувствовалось, что подняться ему будет трудновато, да и вряд ли он вот так сразу захочет подняться легко и порывисто. Наступило то нечастое состояние, которое он ценил в себе и никогда им не пренебрегал, состояние, замешенное на усталости, легкой обиде, ни на кого, ни на что определенное, просто состояние обиды на жизнь, на то, что она вот такая, а не иная. Сладостная обида на то, что никто не зовет его в гости, не дарит подарков, не приглашает к столу. Хотя знают, ведь отлично все знают, что готов он, что любит подарки, как и все живые люди, что к столу ему хочется подсесть, и вовсе не ради напитков и закусок — чтобы глянуть на знакомую физиономию озорно и шало, сказать что-нибудь не из следственно-прокурорской практики, а откуда-нибудь совсем из другой области, из области прекрасных вин и веселых женщин, из области цветов и путешествий, что-нибудь из молодости, глупой, счастливой и такой короткой…