Белые бешеные Юрины глаза. Процедил на ухо с болью, чтобы слышала только она:
– Чего тебе не хватало, тварь? Чего тебе ещё не хватало?!
– Оставь её, Юрок, не пачкайся. Мы тебе давно намекали…
– Хлебала заткнули. Не ваше пёсье дело.
Снова удар, белая вспышка и провал. Потом невыносимый, сотрясающий тело до последней клеточки холод. Сырая, осыпающаяся комочками земля вокруг. Обрубленные крупные и мелкие корни деревьев торчат перед глазами из земли.
Они с Серёгой, голые, связанные, тесно, почти друг на друге, лежат в глинистой ледяной воде. Вверху в четырёхугольном отверстии качаются ели, сыплют в яму хвоинки и колючий осенний дождь.
– У-тю-тю. Как шпротики улеглись. Юзайтесь там досыта. А сверху камнем придавим: «Даже смерть не разлучила нас». Хых.
– Заткнись, – это Юрин голос вверху.
Ляля смотрела много иностранных фильмов и читал романы про любовь и смерть. Там любовники бы на прощание слились в страстном поцелуе. Предварительно бы плюнув в лица убийц кровью и сказав им гордо: «Фак ю». Или умоляли бы убить: он – себя, и она – себя. Только пощадите её (его).
Всё было по-другому. Ляля бы отдала всё на свете, чтобы её вытащили из ямы, чтобы ей – жить, жить… Отдавать было нечего. Всхлипывала:
– Юра, опомнись, никогда… прошу, умоляю. Только тебя…
– Заткнись.
– Молилась ли ты на ночь, Дездемона? – это кто-то из Юриных дружков проявил начитанность.
– Ах, гад!
Наверху послышались звуки драки: Юра бросился на шибко умного остряка и знатока Шекспира.
– Брось, хозяин. Давайте кончать, светает. Ещё забрасывать.
Первый же шлепок мокрой рассыпчатой глины упал на лицо. Тлела в Ляле крохотная надежда на то, что их просто пугают, как бурильщика. Что вот сейчас харкнут на них сверху слюной и словами, и раздастся шум отъезжающих машин. Пускай даже верёвки не распутают: сами как-нибудь освободятся, выкарабкаются.
Глина посыпалась чаще, полными щедрыми лопатами. Ляля уже не дрожала, её колотило и подбрасывало. Зубы то выбивали дробь, то скрипели, сжимались чуть не в крошево.
– Скажи, что беременна.
Это Серёгины ледяные, твёрдые губы пошевелились в Лялино ухо. Только дыхание было горячим. «Скажи ему. Что в тебе ребёнок. Ребёнок. В тебе. От него».
До Ляли дошло.
– Юра! Я беременна! От тебя! Юрааа!!
– Б-дь, ещё она… Не слушай её, Юрок. На понт давит. В хайло ей земельки сыпани, чтоб не брехала.
Земля летит, сыплется чаще: видимо, помогают ногами. Снова наверху Юрин рык. Спрыгивает прямо на Серёгу. И топчется на Серёге, на его ломающемся, хрупающем лице, на сворачиваемых набок хрящах носа. И режет злобно, рывками, ножом верёвки на Лялиных закоченевших, занемевших руках и ногах. Матерясь, помогает ей подняться.
Она не стоит на ногах, и он толкает её, пинает везде. Но старается не попасть в живот. Он якобы брезгует (на самом деле держит лицо перед корешами) и, чтобы не касаться Ляли, тащит её за волосы.
Она запачкает салон машины, и Юра раскрывает багажник. Там на дне резиновые коврики, тряпки, кусок полиэтилена. Толкает её в багажник, забрасывает тряпками. Ляля сворачивается и замирает, как в самой мягкой в мире колыбели.
Последнее, что она видит: усердно, споро, суетливо склоняющиеся и разгибающиеся мультяшные фигуры с лопатами. Хлопают плашмя, тщательно затаптывают, подпрыгивают. Кто-то ногами сгребает охапки мёртвых листьев и забрасывает бывшую яму.
– Я ведь вызнаю, кто отец. Сейчас ведь даже по ногтю, по волосу можно узнать. Так что моли своего бабского Бога, чтобы мой был. Если не от меня обрюхатела – сюда же обоих из роддома привезу. К папашке этому, батраку. Втроём как голубки будете лежать. Поняла?
«Поняла, Юрочка, поняла». Ей кажется, она кричит, но губы только беззвучно шевелятся. С силой, так что машина сотрясается, хлопает крышка багажника. Она проваливается в блаженное небытие.
Юра никогда не узнал, его или не его ребёнок. Как и то, что ребёнок был выдуман, и Лялин живот, по-девичьи плоский и втянутый, был пуст. Через день Юру убили на стрелке. Всех троих убили, которые участвовали в Лялиной и Серёгиной казни. Время было, повторяю, простое и суровое, без трындежа: лихие девяностые.
Так что никто Ляле, как неверной жене, претензий не предъявлял. Дома и драгоценностей в пользу общака не отбирал. Ляля осталась владелицей огромного – тогда других не строили – особняка.
В Юру выстрелили и снесли половину лица, так что гроб не открывали. Ляля не могла избавиться от воспоминаний, от жуткого хруста Серёгиного сворачиваемого набок носа, скул под тяжёлыми Юриными берцами. Подумала, что возмездие существует.
У самой Ляли мелко трясётся голова – это очень старит её. И волосы приходится красить часто, очень часто. Месяца не проходит – белоснежно высвечивается седая полоса на проборе.
Дети (она вернулась в садик) внимательно, пристально смотрят на её подрагивающее лицо и ничего не говорят. Сейчас дети другие, вежливые и всё понимают. А волосы на корнях трогают пальчиками: «Ой, Елена Евгеньевна, какие у вас красивые блестящие беленькие волосики!»
Пыталась ли она найти Серёгину могилу? Зачем, господи? Однажды ездили коллективом за грибами: автобус выделил гороно. Все рассыпались по лесу, а Ляля продолжала идти по тракту.
Вправо уходили едва заметные колеи: сквозь примятую прошлогоднюю жухлую травку пробивалась высокая сочная тёмно-зелёная трава. По ней удобно идти и высматривать грибы под елями. Корзинка быстро наполнялась.
Чем дальше, тем глубже становились колеи. В них зябко, ярко, как стёклышки, синела осенняя вода. И вдруг колеи оборвались. Открылась опушка, маленькая такая поляночка. Вытоптанный глинистый пятачок с тёмной, сильно просевшей ямой посередине. Долго она стояла над той провалившейся ямой…
Поискала глазами: ни одного даже чахлого цветка поблизости. Откуда, в глуши-то. Два и осень. Наломала еловых лап и уложила в просевшую яму. Вывалила грибы и пошла к автобусу.
Зять – что с него взять
Дочка Леночка, 27 лет, учительница музыки в школе, убила своего отца. Без ножа зарезала, без топора зарубила. Произошло всё очень обыденно. За завтраком, заалевшись и опустив глазки, Леночка объявила, что выходит замуж.
Василий Лукич с женой и обрадовались, и обиделись: что дочь вот так, не посоветовавшись, поставила перед фактом. Если честно, обрадовались больше. Всё-таки 27 лет, по вечеринкам не ходит, всё дома: читает или музицирует в своей девичьей светёлке. Ещё немного – превратится в сухарь, в синий чулок, в старую деву.
Тем больнее было услышать от дочери известие, после которого жена охнула, а Василий Лукич пролил суп, сжав ложку так, что косточки побелели.
– Мама-папа. Сегодня вечером Шурик придёт знакомиться. Не удивляйтесь: он меня старше. Нынче это в порядке вещей.
– На сколько?
– Это у вашего поколения устарелые взгляды, а нынче это абсолютно нормальное явление…
– На сколько старше? – встревоженно настаивал почуявший неладное Василий Лукич.
– Ш-шестьдесят… Шестьдесят один. (После выяснилось, соврала. 63). Мама-папа, всё уже решено, – демонстративно заткнула розовыми пальчиками уши. – И зал в ресторане заказан. От Шурика сорок человек приглашены. Теперь нужно с нашей стороны.
Так. Мало позора, нужно ещё растрезвонить на весь свет. Жена тихо запричитала в фартук.
– Мама-папа, – строго, как учительница расшалившимся детям, сказала Леночка. – Если вы будете себя безобразно вести, когда придёт Шурик, я… Не знаю что. Я соберу чемодан и уйду.
Леночка была девочка с характером, в Василия Лукича.
– Он, если хотите, ветеран, афганец. Вот. У него орден за мужество.
Как ни странно, данный факт немного успокоил Василия Лукича. Он всегда очень уважал военных людей. Сейчас вообразил худощавого, не утратившего офицерской выправки героя. Прямой взор, орлиный нос, немного выдающиеся бронзовые скулы. Сухое, жёсткое, резко очерченное мужественное лицо. Состарившийся Андрей Болконский. Волосы – соль с перцем. Возможно, в шрамах, возможно даже, в инвалидной коляске.
Невеста Леночка будет рядом вся в белом, как ангел, как сестра милосердия. Как птичка на дубе и нежный цветок, прильнувший к израненной, иссечённой каменной груди ветерана. Гости будут почтительно подходить, склоняться. Друзья-однополчане выпьют и под гитару негромко станут исполнять песни из репертуара «Любэ».
Всё же Василий Лукич ворчливо попенял:
– Небось, и жена была, и внуки есть. Чего разошёлся-то?
– Какой ты странный, папа. Когда придёт, не вздумай задавать ему эти вопросы. Это просто неприлично.
Пришёл. Лучше бы был в инвалидной коляске. Огромная жирная гора забила собою крохотную «хрущёвскую» прихожую. Сразу уверенно взял инициативу в свои руки. Сунул Василию Лукичу пакет с глухо стеклянно побрякивающим, постукивающим, шуршащим, пахнущим пряным мясом содержимым.
Поздоровались: рука у него оказалась громадная, сдобная и гладкая, как у бабы. Сухонькая мозолистая ручка Василия Лукича утонула в ней как в поролоне…
Зубы слишком ровные, явно вставные, и говорит прищёлкивая. Венчик белых волосиков вокруг розовой плеши. Плечи под футболкой с Микки Маусом тоже по-бабьи округлые, пухлые. Груди висят – хоть лифчик покупай, размером больше скромного Леночкиного. И сразу:
– Тёщенька, где тут у нас ватерклозет?
Ну да, 63 года же. Простата, кишечник, возрастные геморроидальные шишки. Василий Лукич внутренне застонал.
Весь вечер за столом солировал Шурик. Голос у него оказался породистый, томный, ленивый, как у… Василий Лукич вспомнил: как у лабуха, ресторанного пианиста из «Вокзала для двоих», его Ширвиндт играет. Тоже по совпадению Шурик.
Жена как приклеила на лицо улыбку, так и просидела, будто дура неживая. Василий Лукич злился на вторую половину. Винил её и за неуместную улыбку, и за то, что единственную дочку не сумела воспитать.
Дочь засиделась в девках, рада за чёрта лысого выскочить. Результат: влюбилась в старика!