Бандит Ноубл Солт — страница 28 из 66

– Погонятся за нами? На чем? – заорал он в ответ. – У них нет лошадей. И им хочется поскорее добраться до Денвера. Они за нами не погонятся, а раз мы у них ничего не взяли, то они не станут требовать от железной дороги, чтобы им вернули их имущество.

Боггс приблизил свое лицо к лицу Бутча, дохнул ему прямо в нос, и Бутч учуял в его дыхании запах страха.

– Это была твоя доля, парень. Значит, ты сегодня ничего не получишь. Живи и учись.

Майк Кэссиди со вздохом нахлобучил шляпу:

– Ну нет. Он получит такую же долю, как и все. Он свое дело сделал. И все прошло гладко, куда лучше, чем обычно. Может, это был умный ход – ничего не брать у пассажиров. Но в следующий раз… Бога ради, Бутч, собери у всех кошельки. Ты там оставил целое состояние.

Боггс отпустил его. Бутч даже не стал касаться затылка. У него шла кровь, но он знал, что рана заживет. Он кивнул, как всегда соглашаясь с Майком, но для себя решил, что в следующий раз – если такой раз вообще будет – он сам все спланирует и сам будет решать.

* * *

– Вы были главарем. Так писали во всех газетах.

– Если бы вы видели остальных парней… то поняли бы, что моей заслуги в этом нет, – пробормотал Ноубл.

– Сколько было поездов?

– Я грабил их двадцать лет. И банки тоже грабил, правда гораздо реже. В первый раз я ограбил банк в восемьдесят девятом, в Теллурайде. Он назывался Сан-Мигель-Вэлли. Теллурайд мне был не по нраву. Там меня отыскал Ван, и я зачем-то позволил ему караулить, пока мы работали, и взял в долю. Ничего хуже я и придумать не мог. И буду за это до конца жизни расплачиваться.

– Почему вы так говорите?

– Нам все далось слишком легко. Когда растешь ни с чем, как росли мы, то сложно вернуться к обычной жизни и пахать за доллар в день, если знаешь, что можно легко добыть чертову уйму денег. Я погубил своего братишку.

Она снова молча ждала продолжения.

* * *

– Езжай домой, Ван.

– Ты не можешь мне указывать, Роберт Лерой. Я мужчина, такой же, как ты. И должен сам пробивать себе дорогу в жизни, так же как ты.

– Воровством не пробьешь дорогу в жизни.

– Я не вернусь туда.

– Но со мной ты тоже не поедешь. Для таких дел ты слишком неповоротлив и слишком глуп. Тебя слишком скоро поймают или убьют. А может, из-за тебя погибнут другие. Вот твои деньги. Ты столько не заработал бы за целый год в пастухах. Найди себе дело, которым сможешь гордиться. Которым будут гордиться Ма и Па. Со мной ты не едешь, Ван. Ни за что. Если будешь меня выслеживать, я исчезну. Я от тебя ускользну.

* * *

– Он получил свою долю, и я отослал его домой. Он не уехал. Тогда я взбеленился. Я хотел его отпугнуть. Он сбежал и сгоряча схватился за первое, что попалось под руку. Хотел доказать мне, что я неправ.

– Вы были неправы?

– Он был так же глуп и неповоротлив, как и все остальные.

– Вы оказались неправы, сказав, что его поймают или убьют?

– Нет. Он напал на дилижанс, перевозивший почту. Вот только с тем дилижансом ехал федеральный пристав. Мама всегда говорила, что Ван – вылитый я. Когда в семье тринадцать детей, среди них непременно найдется парочка одинаковых с лица. Он попытался все повернуть так, будто это я совершил то ограбление. Назвался моим именем, и все в том духе. К счастью – или к несчастью, тут уж все зависит от того, кто рассказывает эту историю, – один из его сообщников раскрыл властям его настоящее имя. И тогда его надолго отправили в тюрьму.

– Где он теперь?

Она услышала, как он тяжело вздохнул, но ответа не было.

– Ноубл?

– Вот же чертово имя. Всякий раз, когда вы его произносите, мне кажется, что вы надо мной смеетесь.

– Почему?

– Потому что оно так благородно звучит. А во мне благородства ни капли.

– Как же мне вас называть?

– Да не в том дело… Просто сегодня ночью я больше не могу слышать это имя. А теперь я посплю, голубка.

Это ее задело. Он так много и так легко рассказывал о себе, что порой его открытость ее изумляла. Но когда разговор зашел о брате, он замкнулся в себе. Или все-таки дело в том, что она произнесла его фальшивое имя?

– Нельзя просто так грабить поезда и банки, – выпалила она, вдруг страшно разозлившись, то ли на него, то ли за него, так что слова сами собой сорвались с губ. – Только не думайте, что я вас оправдываю. Но смириться с тем, что вы лишили себя возможности на другую жизнь, мне еще сложнее, чем с вашими преступлениями. В том циркуляре, что попался мне на глаза, было сказано: «РАЗЫСКИВАЕТСЯ ЖИВЫМ ИЛИ МЕРТВЫМ». Вот с этим я никак не могу смириться, Бутч Кэссиди. И не называйте меня голубкой.

– Я постараюсь, – спокойно ответил он.

Через пару минут дверь, соединявшая их каюты, тихо закрылась. А она еще долго кипела от злости, не слыша ни звука, не понимая, ворочается ли Бутч Кэссиди, тщетно пытаясь заснуть, или спит как младенец. И от этого злилась еще сильнее.

13

Я дам тебе ночь.

Если ты дашь мне утро,

Получится день.

Огастес знал, что слишком много болтает, но остановиться не мог. У него так много всего было на уме, а Ноубл Солт, казалось, охотно его слушал. Ноубл как будто никогда не уставал. И не злился. И не скучал. А еще он умел слушать лучше, чем все, с кем Огастес встречался в жизни. Конечно, знакомых у Огастеса было не слишком много, но все они, как ему припоминалось, не очень-то здорово слушали.

Мама репетировала в ресторанном зале, готовясь к вечернему выступлению, и в это же время мужчины в форме, целая армия, накрывали на столы к ужину. Звон и стук посуды мешали репетиции, и на лбу у мамы, между бровей, уже пролегла чуть заметная угловатая складка. Виолончелист великолепно знал свое дело, но вот пианист, пусть пока и поспевавший за ним, здорово вспотел. Мама часто оказывала на людей такое воздействие. Она пропела всю вечернюю программу, останавливаясь то тут, то там, чтобы дать указания аккомпаниаторам.

Мистеру Солту тоже нравилось слушать, как мама поет… Огастес понял это по тому, как тот буквально застывал, как глаза его вмиг туманились, словно ему нужно было прилечь. Огастес любил свою мать, но ее пение не приводило его в такой восторг. Она была его мамой, и он давно привык к ее голосу.

Им оставалось провести на корабле всего один день – и одну ночь, – и теперь он учил Ноубла играть в шахматы. Ему хотелось подняться на палубу, но Ноубл настоял, что они останутся там, где мама.

– Почему ты не говоришь на французском, Гас? – спросил Ноубл, делая ход пешкой.

Огастес радостно смахнул его пешку с доски.

– Нужно было ходить сюда, – пояснил он. – Я все равно съел бы ее, но такой ход был бы выгоднее.

– Хм-м. – Бутч внимательно смотрел на доску.

– Я не говорю на французском, потому что вы на нем не говорите. Или говорите? А я хочу с вами разговаривать, – ответил Огастес.

– Я не о том… Не понимаю, как это ты так здорово говоришь по-английски?

– Мама из Англии. Она всегда говорит со мной только по-английски. Французский я выучил в Париже – от гувернантки, от Оливера. Оливер всегда говорил на французском.

– Он был к тебе добр?.. Оливер?

Огастес пожал плечами:

– Наверное. Ему не нравилось, когда на меня глазели. Наверное, поэтому я всегда называл его только по имени. Тем, кто меня любит, такое внимание не по душе.

– Он тебя любил?

– Думаю, да. Он ведь был моим отцом. – Он сморщил нос, словно обдумывая свои слова. – Маму он любил больше. Но она его не любила. Она его терпеть не могла.

Бутч взглянул на его мать. Джейн как раз взяла такую высокую и чистую ноту, что Огастес удивился, как это шахматные фигуры не завибрировали на доске.

– Он нечасто проводил с нами время. Но мне кажется, он хорошо ко мне относился. Он был ко мне добр. Но в основном занимался маминой карьерой.

– Да. Она мне рассказала.

– Когда его хоронили, я плакал, а мама не плакала. Я плачу гораздо чаще, чем мама. Я даже иногда плачу от счастья. Не все слезы печальны. Когда я увидел, как вы поднимались по трапу, то тоже расплакался. Я был так рад. – И он улыбнулся.

– Я чуть не расплакался, когда ты мне помахал, – запросто сказал Ноубл.

– Правда?

– Да. Ван вечно подшучивал, что я все время плачу. И Гарри тоже.

– Гарри? – спросил Огастес. – Вы никогда не говорили про Гарри.

– Я звал его Строптивым Гарри. Но вообще его прозвали Сандэнсом. Вот только это прозвище ему не шло.

– Сандэнс-Кид? – не веря своим ушам, переспросил Огастес.

– Ага. Так его называют. О нем тоже пишут в твоих историях про ковбоев?

– О нем написано в циркуляре, который хранится у мамы. Она думает, я этого не знаю. Но я много чего такого знаю. Еще у нее есть другая ваша фотография. Та, где вы в ковбойской шляпе на фоне гор. Она украла ее из дома мистера Гарримана.

– Украла? – Ноубл вытаращил глаза.

– Да. И хранила под стеклом на столике, за которым причесывалась.

Казалось, это известие совершенно потрясло Ноубла.

– Откуда у Сандэнса это прозвище? – спросил Огастес.

Ноубл тряхнул головой, как будто пытаясь привести мысли в порядок:

– То ли он украл лошадь в местечке с таким названием… То ли лошадь звали Сандэнс, не помню. Но это прозвище ему не подходит. Строптивый куда лучше. Имен у него было много… Как и у всех нас.

– Что значит «строптивый»?

– Это тот, кто вечно обо всем спорит. Он всегда и всем был недоволен.

– Я не строптивый.

– Нет. Вовсе нет. И это хорошо. С тобой легко. Ты Бесхлопотный Гас.

– А на Западе все зеленое, Ноубл?

– Местами. Но вообще… я не сказал бы, что на Западе зелено. В Колорадо порой чувствуешь себя, словно на луне.

– На луне?

– Ну да. Повсюду одна только белая пыль да кратеры. Сухо. Ровно. Ни гор, ни рек, ни деревьев. Сплошное уродство. А потом вдруг попадаешь в такие места, что дух захватывает. Мне кажется, жизнь вообще вся такая. В ней вечно соседствуют красота и уродство. Но когда я думаю про Запад, он представляется мне рыжим, розовым и золотым. А небо там такое синее и бескрайнее, что горы на его фоне кажутся фиолетовыми.