Бандиты — страница 16 из 42

и вызвавшей «смертельную лихорадку среди мужчин». Эта лихорадка заставила их «хладнокровно жечь, насиловать, убивать, грабить и разрушать» повсюду, кроме родной деревни или общины.

Еще более очевидно отвратительное явление: колумбийская violencia после 1948 года, которая выходит далеко за рамки обычного социального бандитизма. Нигде это патологическое насилие ради насилия не проявилось так ужасающе, как в этой крестьянской революции, сорвавшейся в анархию. Хотя наиболее жуткие практики, такие, как разрубание пленных на мелкие кусочки «на глазах и для увеселения бойцов, доведенных до безумия этим варварством» (позднее это стали называть picar a tamal[37]), предположительно возникли раньше, во время партизанских кампаний в этой кровожадной стране{60}. Важным элементом этих эпидемий жестокости и смертоубийства является их безнравственность даже по стандартам тех, кто сам в них участвует. Если вырезание целого автобуса безобидных крестьян еще может быть как-то понято в контексте дикарской гражданской войны, то такие (достоверно засвидетельствованные) инциденты, как вырывание плода из чрева беременной женщины и помещение туда мужских гениталий, могут быть только сознательным «грехом». И несмотря на это, некоторые мужчины, учинявшие эти зверства, были и остаются «героями» для местного населения.

Таким образом, чрезмерное насилие и жестокость оказываются феноменами, которые лишь пересекаются с бандитизмом в некоторых областях. Тем не менее представляется достаточно важным предусмотреть им некоторое объяснение, как социальным явлениям (в данном случае нерелевантно, является ли данный конкретный бандит психопатом; в действительности маловероятно, чтобы многие бандиты-крестьяне оказались с психологическими отклонениями).

Можно допустить две возможные причины, хотя обе не являются достаточными для объяснения всей сверхжестокости. Первая состоит в том, что, по словам турецкого писателя Яшара Кемаля, «разбойники живут любовью и страхом. Когда они внушают только любовь — это слабость. Когда они внушают только страх — их ненавидят, у них нет сторонников»{61}. Другими словами, даже лучший из бандитов должен демонстрировать свою способность быть «ужасным».

Вторая причина в том, что жестокость неотделима от возмездия, а возмездие является абсолютно легитимным действием даже для самого благородного из бандитов. Невозможно заставить угнетателя отплатить за унижение жертвы той же монетой: угнетатель действует в структуре подразумеваемого богатства, власти и социального превосходства, которые недоступны жертве, если только не в ситуации социальной революции, которая свергает правящий класс и поднимает угнетенных. Жертва может рассчитывать только на собственные ресурсы, и среди них насилие и жестокость обладают максимальным эффектом воздействия. Так, в хорошо известной болгарской балладе о жестоких бандитах «Стоян и Неделя» Стоян со своими бандитами устраивает набег на деревню, где некогда Неделя держала его в наемных слугах и унижала. Он похищает Неделю и заставляет прислуживать бандитам, но этого унижения оказывается недостаточно: из мести он отсекает ей голову.

Очевидно, однако, что за этими вспышками неоправданной жестокости стоит не только это. Даже два предложенных объяснения могут быть приняты лишь с большими оговорками, потому что нужно быть сумасшедшим, чтобы безоглядно продираться сквозь джунгли социальной психологии.

Некоторые наиболее известные примеры сверхжестокости связаны с особенно угнетенными и униженными социальными группами (например, люди с другим цветом кожи в обществах белой расы) либо с еще более унизительными случаями угнетения меньшинства большинством. Возможно, не является совпадением то, что Хоакин Мурьета — создатель благородной, но также и известной своей жестокостью банды, мститель и защитник калифорнийских мексиканцев от завоевателей-гринго, сам был индейцем чероки, то есть принадлежал к еще более безнадежно подавляемому меньшинству. Лопес Альбухар[38], описавший кровавый шторм, захлестнувший крестьян-индейцев Уануко (Перу), видел здесь несомненную связь. Эти «бандиты» грабили, жгли и убивали в конечном итоге «из мести за ненасытное хищничество людей, относящихся к чужой расе», то есть белых. Отдельные случаи варварских крестьянских бунтов среди индейских рабов против своих белых хозяев в Боливии, до революции 1952 года, демонстрируют сходные (временные) смещения от обычной вялой пассивности крестьян к жестокой ярости.

Необузданное возмездие без разбора, но, может быть, это еще и более общая «революция разрушения», которая оставит весь мир в руинах, раз уж никакой «хороший» мир невозможен. И особенно это вероятно среди слабых, вечных жертв, оставшихся без надежды на победу даже в своих мечтах. Стаггер Ли, легендарный герой негритянских баллад, разрушает целый город землетрясением, подобно Самсону. Брехтовская пиратка Дженни[39], распоследняя посудомойка в заштатном постоялом дворе, которую обижает всякий, мечтает о пиратах, которые войдут на восьмимачтовом фрегате в город, захватят его и спросят ее, кого здесь пожалеть. Никого не жалеть, все умрут, а пиратка Дженни будет ухмыляться, глядя на катящиеся отрубленные головы. В романах об угнетаемых рабочих итальянского юга герои легенд, такие, как калабрийский бандит Нино Мартино, мечтают о всеобщем разрушении. В таких обстоятельствах демонстрация силы, любой силы, уже будет сама по себе победой. Убийства и пытки — самое примитивное и личное проявление силы, и чем слабее сам себя внутри ощущает бунтарь, тем больше предположительно у него соблазн показать свою силу таким образом.

Но даже в моменты триумфов победа приносит свои соблазны к разрушению, потому что у примитивных крестьян-мятежников нет позитивной программы, а есть только негативная — по избавлению от всей той сверхструктуры, которая мешает людям хорошо жить и честно взаимодействовать, как в старые добрые времена. Убить, вырезать, выжечь все то, что не нужно и не полезно человеку с плугом или с пастушьим посохом, — значит устранить заразу, оставить только хорошее, чистое и естественное. Так партизаны-разбойники итальянского юга уничтожали не только врагов и кабальные бумаги, но и заодно без необходимости — тех, кто побогаче. Их социальной справедливостью было разрушение.

Есть, однако, и другая ситуация, в которой насилие выходит за рамки обычно принимаемого даже в привычных к насилию обществах. Это случается в периоды быстрых социальных изменений, когда эти изменения рушат традиционные механизмы социального контроля, сдерживающие деструктивную анархию. Феномен вражды, «вышедшей из берегов», знаком тем, кто изучает социумы с обычаями кровной мести. Обычно в подобных сообществах заложен внутренний социальный контроль. Своего рода тормоз. Когда счет между двумя враждующими семьями сравнивается посредством очередного убийства или какой-то иной компенсации, достигается мирное соглашение, гарантируемое третьими сторонами, скрепляемое межклановым браком или еще каким-то принятым образом, чтобы убийства не продолжались безостановочно. Однако, если по какой-то причине (наиболее очевидная из них — вмешательство новаторского государства, в каком-то ключе невосприимчивого к местным обычаям либо оказывающего поддержку политически более влиятельному семейству) тормоз перестает работать, вражда превращается в бесконечную цепь поочередных убийств, которая заканчивается либо истреблением одной из семей, либо спустя годы распри приводит опять к мирному соглашению, которое следовало бы заключить сразу. Как мы уже могли видеть на примере Лампиона, такие сбои в работе традиционных механизмов улаживания кровной вражды могут среди прочего умножать число преступников и бандитов (и в действительности именно кровная вражда почти неизменно является точкой отсчета для бразильских cangaçeiros).

Имеются прекрасные примеры более общих сбоев в таких традиционных устройствах социального контроля. В своей замечательной автобиографии «Бесудна земл>а» Милован Джилас[40] описывает разрушение той системы ценностей, которая направляла поведение людей в его родной Черногории перед Первой мировой войной. Он упоминает о странном эпизоде. Православные черногорцы имели обыкновение, помимо своих внутренних распрей, обмениваться набегами с соседями — албанцами-католиками и боснийцами-мусульманами. В начале 1920-х отряд черногорцев выдвинулся в рейд по боснийским селам, как делалось испокон веков. И к своему ужасу они обнаружили, что делают вещи, которые в набегах никогда не делались, которые считались дурными: пытки, изнасилования, детоубийства. И они ничего не могли с собой поделать. Правила людской жизни были ясны и понятны; права и обязанности, цели, пределы, сроки и предмет их действий — все было давно определено обычаем и прецедентом. Обязательность этих правил обуславливалась еще и тем, что они были частью системы, элементы которой не входили в слишком очевидное противоречие с реальностью.

И вот часть этой системы сломалась: они перестали считать себя героями, после того, как не отдали жизнь борьбе с австрийскими захватчиками (согласно гипотезе Джиласа). Поэтому перестала работать и другая часть системы: идя на военное дело, они больше не могли себя вести «героически». И общество смогло восстановить свой «нравственный баланс» только тогда, когда героическая система ценностей вновь возникла на новой почве — парадоксальным образом на базе массового вступления черногорцев в компартию. Когда в 1941 году прозвучал призыв подняться на борьбу против немцев, тысячи мужчин с винтовками отправились в горы сражаться, убивать и погибать, на этот раз «славно»[41]