{81}.
Австрийский чиновник на турецкой службе оставил прекрасное описание ранней стадии подобной крестьянской мобилизации в Боснии. Поначалу это выглядело как необычайно продолжительный спор по поводу десятины. Затем крестьяне-христиане из Луковача и других деревень собрались, оставили свои дома и ушли в горы в Трусина Планине, в то время как крестьяне из Гавелы и Равно перестали работать и собрались на сходку. Пока шли переговоры, отряд вооруженных христиан напал на караван из Мостара около Невесине, убив семерых мусульманских возчиков. После этого турки бросили переговоры. Тогда все крестьяне из Невесине взяли оружие, ушли в горы и зажгли сигнальные костры. Жители Габелы и Равно тоже вооружились. Было очевидно, что вот-вот разразятся большие волнения — те самые волнения, которые должны были положить начало балканским войнам 1870-х, отделить Боснию и Герцеговину от Оттоманской империи и повлечь многочисленные важные международные последствия, которых мы здесь не будем касаться{82}. Нас интересует характерное сочетание массовой мобилизации и роста бандитской активности в такого рода крестьянской революции.
Там, где присутствует сильная традиция гайдучества или мощные независимые сообщества вооруженных преступников, вольных и вооруженных налетчиков из крестьян, там бандитизм может вносить свои традиции и специфику в такие мятежи; в нем может распознаваться в некотором общем смысле реликт древней или зародыш будущей свободы. Так, в Сахаранпуре (Уттар-Прадеш, Индия) заметное меньшинство гуджар имело свою историю независимости или «волнений» и «беззакония» (если использовать терминологию британских чиновников). В 1813 году они были лишены права на владения в великой Ландауре. Одиннадцать лет спустя, в тяжелый для сельского населения период жизни, «отважные духом» в Сахаранпуре «вместо того, чтобы голодать, объединились вместе под предводительством вождя по имени Каллуа», местного гуджара, и занялись разбоем по обеим сторонам Ганга, грабя представителей бания (касты купцов и ростовщиков), путников и жителей Дехра-Дуна. «Мотивом дакоитов», сообщает справочник, «был, возможно, не столько грабеж как таковой, сколько стремление вернуться к прежнему беззаконному образу жизни, не обремененному ограничениями со стороны верховной власти. Короче говоря, появление вооруженных банд подразумевало скорее мятеж, чем просто отдельные нарушения закона»{83}.
Каллуа, вступив в союз с могущественным талукдаром[53], контролировавшим сорок поселений и ряд недовольных представителей знати, вскоре расширил территорию мятежа: он атаковал полицейские посты, выкрал ценности из-под охраны двухсот полицейских и разграбил город Бхвагванпур. Вслед за тем он провозгласил себя Раджой Кальян Сингхом и по-царски разослал гонцов с требованием дани. Теперь у него под началом была тысяча людей, и он пообещал свергнуть иноземное иго. Его разгромили две сотни гуркхов, когда у него возникло «уверенное ощущение, что следует ожидать атаки изнутри форта». Мятеж продлился до следующего года («очередной тяжелый сезон… дал им приток новобранцев»), а затем сошел на нет.
Главарь разбойников, выступающий в роли претендента на трон или стремящийся легитимизировать революцию формальным принятием статуса правителя, не столь редкое явление. Вероятно, наиболее яркие примеры — это бандитские и казацкие предводители в России, где в великих разбойниках всегда были склонны видеть чудодейственных героев, защитников Святой Руси от татар либо возможное воплощение «мужицкого царя» — доброго царя, который знает народ и придет на смену злому царю бояр и дворянства. Великие крестьянские мятежники XVII–XVIII веков в Поволжье были казаками — Булавин, Болотников, Стенька Разин (ставший героем народной песни) и Емельян Пугачев, — а казаки были в те времена сообществами свободных крестьянских рейдеров. Мы видим, что подобно Радже Кальяну Сингху они рассылали императорские прокламации; подобно разбойникам Южной Италии 1860-х их люди убивали, жгли, грабили, уничтожали бумаги, означавшие рабство и подчинение, но не имели никакой программы, кроме уничтожения машины подавления.
Таким образом, превращение самого бандитизма в революционное движение, тем более способность возглавить его, было маловероятно.
Как мы видели (см. выше), материальные и идеологические ограничения таковы, что делают невозможными что-либо, кроме кратких операций с участием нескольких десятков человек, а внутренняя организация не предлагает модели, которую можно было бы расширить до масштабов целого общества. Даже казаки, постоянные и структурированные сообщества которых достигли довольно больших размеров (а мобилизация для своих кампаний у них была поставлена с размахом), выделяли из своей среды только лидеров, а не модели для больших крестьянских бунтов: они поднимали волнения не в качестве атаманов[54], а в качестве «мужицких царей». Бандиты тем самым скорее оказываются одним из многих аспектов в сложносоставной мобилизации и осознают свою подчиненную роль, кроме одной составляющей: они обеспечивают бойцов и командиров.
До революции бандитизм может служить, по словам историка индонезийских крестьянских волнений, «горнилом, из которого выходит как религиозное возрождение, так и мятеж»{84}. Когда вспыхивает пламя революции, бандиты могут слиться с большим милленаристским подъемом: «Банды рампок возникали из-под земли как грибы, быстро обрастали последователями из простонародья, одержимыми ожиданием Махди или наступления тысячелетия» (из описания яванского движения после поражения Японии в 1945 году){85}. Однако без ожидаемого Мессии, харизматического лидера, «просто короля» (либо претендента на корону) или, если продолжать наши индонезийские примеры, националистически настроенных интеллектуалов во главе с Сукарно, которые навязали себя этому движению, такие явления склонны идти на убыль, оставляя по себе в лучшем случае партизанские арьегардные действия.
Когда бандитизм и его попутчик, милленаристское ликование, достигают пика мобилизации, силы, которые превращают мятеж в государствообразующее или трансформирующее общество движение, часто, однако, не появляются. В традиционных обществах, привыкших к подъемам и падениям политических режимов, оставляющих незатронутыми базовую социальную структуру, знать, аристократия, даже чиновники и судьи могут усмотреть признаки наступающих перемен и посчитать, что пришло время для осмотрительной смены субъекта лояльности, что без сомнения закончится появлением новой власти, пока экспедиционные войска будут размышлять о переходе на другую сторону.
Может возникнуть новая династия, сильная божественным предопределением, а мирное население вновь вернется к своим обычным занятиям, с надеждами, а в конечном итоге, без сомнения, с разочарованием. Численность бандитов уменьшится до минимума допустимой преступности, а пророки вернутся к своим проповедям. Реже случается появление лидера-мессии, который начинает строить очередной Новый Иерусалим. В современных ситуациях им на смену приходят революционные движения или организации. Последние, после своего триумфа, тоже могут обнаружить бандитских активистов, дрейфующими обратно в сторону маргинальной преступности, где они примкнут к последним защитникам старого образа жизни и прочим «контрреволюционерам» в их все более безнадежном сопротивлении.
В самом деле, каким образом бандиты уживаются с современными революционными движениями, столь далекими от той архаичной нравственности, в которой те живут? Эта проблема сравнительно несложна в случае движений национального освобождения, поскольку их устремления вполне могут быть выражены в понятных для архаичной политики терминах, сколь мало они бы ни имели между собой общего в действительности. Именно поэтому бандитизм без особых затруднений вписывается в такие движения: Джулиано с одинаковой легкостью превращался в молот безбожников-коммунистов и в сторонника сицилийского сепаратизма. Примитивные движения племенного или национального сопротивления завоеванию могут выстраивать характерное взаимодействие с бандитами-повстанцами, с сектантством популистского или милленаристского толка. На Кавказе, где сопротивление великого Шамиля русским завоевателям опиралось на развитие мюридизма среди местных мусульман, всегда подчеркивалось, что мюриды и другие подобные секты даже в начале XX века поддерживали знаменитого бандита-патриота Зелимхана (см. выше), обеспечивая ему помощь, неприкосновенность и идеологию. Последний всегда носил с собой портрет Шамиля. Взамен две новые секты, возникшие в этот период среди ингушей-горцев — одна из солдат священной войны, другая из мирных квиетистов, — обе с одинаковым экстазом (возможно, заимствуя его у бекташи) прославляли Зелимхана как святого{86}.
Распознать конфликт между «своими» и «чужими», между колонизуемыми и колонизаторами не так уж сложно. Крестьян венгерских равнин, ставших партизанами под началом знаменитого Шандора Рожи после поражения революции 1848–1849 годов, могли подвигнуть к мятежу некоторые действия победившей Австрийской империи, такие, как, например, введение воинской обязанности (нежелание идти в солдаты или там оставаться — частая причина, чтобы податься в преступники). Но тем не менее они оставались «национальными бандитами», пусть даже их понимание национализма и могло сильно отличаться от понимания политиков.
Знаменитый Мануэль Гарсия, «король кубинской глуши», который считался способным сдержать в одиночку десять тысяч солдат, послал деньги отцу кубинской независимости Хосе Марти, которые апостол революции отверг с обычной для большинства революционеров антипатией к преступникам. Гарсия был предательски убит в 1895 году, потому что (и так до сих пор считают на Кубе) был готов присоединиться к революции со своим отрядом.