Бандиты — страница 35 из 42

Третье, и наиболее узкое, направление критики было ориентировано на тот тип бандитов, который я обозначил словом «гайдуки», то есть постоянные бандитские группы как потенциальные «примитивные движения партизанского сопротивления и освобождения». Теперь я признаю, что этот взгляд сформировался под влиянием образа гайдука, как борца за свободу и национальное освобождение, каковой можно назвать «топосом романтической эпохи». Тем не менее вытекающая из этого значимость «модели гайдука» для балканских революционеров также не раз подчеркивалась[103]. Более того, специалисты по истории Оттоманской империи и Балкан, в частности Фикрет Аданир, довольно убедительно доказывали, что нельзя оперировать одним термином «крестьяне» в областях, где баланс между оседлым земледелием и кочевым (или отгонно-пастбищным) пастушеством веками колебался и не был стабильным. Это тем более справедливо, учитывая, что гайдуки, судя по всему, возникли главным образом из особых пастушеских сообществ[104].

И все же «военная страта, выросшая из вольного крестьянства» (пастушеского или иного), служила как образцом свободы и потенциального сопротивления властям, так и примером для других крестьян, живущих в не столь удачных местах, даже если те, подобно столь многим сообществам на военных границах империи, оставались интегрированными в систему империи.

Биограф одного из самых знаменитых бандитов-революционеров недавно напомнил всем нам о западном аналоге вольных крестьян — «военных колонистах», действовавших против апачей на границе Испанской империи в Мексике[105]. Подобно аргентинским гаучо, которые считали себя врагами государства и законной власти, даже служа феодалам и кандидатам в президенты, династии греческих воинов, сопротивлявшихся оттоманской власти или находившихся у нее на службе, считали себя независимыми от нее. «В коллективной памяти сохраняется конфликт: песни клефтов отражают ясную границу между миром примитивного бунта… и миром законности, воплощаемого оттоманскими властями и знатью. Какая бы настройка ни проводилась, чтобы между этими двумя мирами возник какой-то приемлемый modus vivendi, этот водораздел оставался на месте, его нельзя было отменить»[106].

Однако мой исходный тезис о том, что социальные бандиты, в отличие от преступного «подполья» и сообществ разбойников-налетчиков по призванию, остаются частью крестьянского нравственного мира может больше, чем я сначала думал, пострадал от факта, который я обнаружил по чистой случайности.

Речь идет о том, что структурированные и существующие на постоянной основе бандитские формирования представляют собой обособленные и эгоцентричные социальные сообщества. Подобно антиобществу уголовного мира, они разрабатывали особые формы поведения, свои языки (арго), чтобы отличать своих от всех прочих. Хотя «Избранный словарь бандитского сленга» в «Бандитах республиканского Китая»[107]. Биллингсли не дает поводов считать, что лексикон китайских бандитов был особенно широк, если не считать выражений для каких-то специфических действий и эвфемизмов. И все же они оставались преданными нравственным основам сообщества и своей империи, в отличие от таких групп, как описанные Антоном Блоком богохульники Bokkerijders, сознательно противопоставлявшие себя христианскому обществу.

Это подводит нас к четвертой линии критики, противоположной первым трем, которая утверждает, что проводить различие между социальными и другими типами бандитизма неверно, потому что вся преступность является в некотором роде социальным протестом и бунтом. Главным примером этой точки зрения является работа Карстера Кютера о немецком преступном подполье XVIII века, которая с соответствующих позиций критикует мою книгу[108]. Элементы той же аргументации встречаются и в масштабном исследовании Блока об одной из таких банд — ужасных голландских Bokkerijders (1730–1774)[109].

Разбор этой аргументации займет немного больше места, не столько потому, что проблема «подполья» лишь по касательной задета в самой книге, а потому, что здесь поднимаются важные вопросы о структуре европейского социума. Особенно вопросы о глубинном, сейчас почти забытом, различии между «почтенными» («ehrlich») или «уважаемыми» и «постыдными» («unehrlich») или неуважаемыми занятиями, которые присутствуют во всех слоях общества[110].

Социальные бандиты никогда не переставали быть частью общества в глазах крестьян, что бы ни говорили власти, в то время как уголовный мир формировался как внешняя группа и его ряды пополнялись также из внешних групп. Имеет значение даже сам факт того, что в немецком языке слова «ehrlich» и «unehrlich», хотя и происходят от слова «честь», приобрели смысл «честный» и «бесчестный»[111]. Как это обычно бывает, на практике различие менее явно, чем в теории. Социальные бандиты, как и остальное оседлое крестьянство, относились к «правильному» миру уважаемых, «почтенных» («ehrlich») людей, в то время как уголовники, которые часто именовали себя (да и сейчас порой именуют) «пошедшими по кривой дорожке», «испорченными» («krumm»), к ним не относились.

Для криминального подполья это различие было столь же явным: в Германии они были ушлыми «Kochemer» (этот термин, как и значительная часть немецкого воровского арго, пришел из идиша); остальные были глупыми и невежественными «Wittische». Однако люди могли легко переходить из одной категории в другую, несмотря на то что большая часть доиндустриального уголовного мира состояла из представителей традиционно маргинальных групп либо из передающихся по наследству уголовных семейных кланов. Так, в мае 1819 года в Швабии (Западная Германия) местная уголовная банда развесила по полям следующие призывы:

Коли виселиц не боитесь

И работать не хотите,

Присоединяйтесь ко мне:

Мне нужны крепкие парни!

(Капитан шайки из 250 молодцов)[112]

И в самом деле, в этих шайках встречались люди, по описаниям являвшиеся детьми «честных» родителей.

Ключевым вопросом является природа этого подполья, этого пограничного мира. Оно состояло преимущественно из двух пересекающихся компонентов: из меньшинств аутсайдеров или «чужаков», живущих среди оседлого «честного» населения, и бродяг и пришлых. Наверное, можно добавить горстку «неуважаемых» личностей и семейств, которые имелись в каждой деревне — аналогов отца Гека Финна или с тем же успехом и самого Гекльберри Финна. В значительной степени они были функционально интегрированы в «правильное», «уважаемое» общество, хотя и не являлись его частью: евреи требовались для торговли скотом, живодеры появлялись вслед за торговлей (необходимой, хотя и презираемой), точильщики ножей, лудильщики, бродячие коробейники были незаменимы, не говоря уж о ярмарочном люде, который представлял доиндустриальный развлекательный бизнес.

Поскольку европейское общество формально не признавало касты, обособленность и зачастую наследственный характер формирования таких внешних групп легко увидеть только в этнически определенных случаях, таких, как евреи и цыгане. Тем не менее они образовывали нечто вроде неофициальной страты аутсайдеров и отверженных. Достаточно любопытно, что иногда власти нанимали их именно по причине их нахождения вне пределов общества: хорошей иллюстрацией является работа палача.

В Баварии судебные приставы, курьеры и другие подобные мелкие правительственные агенты часто набирались из этих отверженных («unehrliche») профессий: отсюда, как предполагалось (Кютером), та особо маркированная враждебность, с которой к ним относился Баварский Матиас[113], представлявший в качестве социального бандита «честный» мир крестьянства.

Эти группы в определенной степени никогда не были функционально интегрированье в особенности в многочисленные периоды голода, войн или иных кризисов и социальных пертурбаций, когда дороги Европы заполнялись беженцами и беженками, нищенствующими, ворующими и ищущими работу.

Нет никаких сомнений, что число бродячего населения могло быть огромным. Так, в Германии XVIII века оно порой достигало почти 10 % от общего населения. Масса мужчин (а в плохие времена и женщин), состоящая из странствующих профессионалов (тех, кто ищет работу), или «здоровенных амбалов-попрошаек» (45 % бездомных французских уголовников достигали роста, который имела только десятая часть основного населения)[114], или кочующих поденщиков, — всё это были люди, не имеющие даже условного места в общественном укладе.

Та точка зрения, согласно которой криминальные круги также выражали социальный протест, покоится на том, что они были связаны с широким угнетаемым и дискриминированным низшим классом, будь он оседлый или кочевой, что во многом сближает ее с теми взглядами, согласно которым социальные бандиты связаны с крестьянским обществом и «представляют» его интересы. Утверждалось даже, что уголовные бандиты являются бóльшими социальными революционерами, чем робины гуды, поскольку являются вызовом существованию власти и самого государства, в то время как социальные бандиты, как мы могли видеть сами, таким вызовом не являются.

Действительно, ни у кого нет сомнений в том, что банды уголовников находят помощь и поддержку среди отверженных и социально-маргинальных слоев населения. Также несомненно и то, что почти любой представитель этих слоев мог быть, а в случае бродяги — с большой вероятностью — был бы втянут