Другие подобные активистские группы, возникавшие из пепла мирового студенческого брожения конца 1960-х, также демонстрировали склонность к операциям, к которым Джесси Джеймс отнесся бы с пониманием, а именно к «экспроприациям» (см. Главу 9), которые в итоге достигли масштабов эпидемии в 1970-1980-х годах. Однако, в отличие от других подобных погружений в политическое насилие, САО не была связана с более широкими революционными организациями, стратегиями, теориями или движениями, поэтому неопримитивизм ее доморощенных идей и действий более очевиден.
Традиционные бандиты опирались на родню, соседей и сообщество. Симбионисты были по происхождению одиночками, никто из них не знал и не слышал друг о друге до встречи в субкультурном гетто Ист-Бэя, подобно тому, как камешки гальки сталкиваются на отмели, будучи вынесены туда в потоках сложной речной системы.
Хотя большинство из одиннадцати главных членов группы относились к категории студенческой интеллигенции, их, по сути, не объединял обычный катализатор революционных студенческих групп: связь между теми, кто учится одновременно в одном университете или на одном факультете. Беркли-Окленд просто оказались для них центрами притяжения, независимо от того, кто где учился.
Эти новые мятежники жили не в сообществе — если не рассматривать в строго географическом смысле, — а скорее в среде отвергающей «буржуазные» ценности, Латинском квартале или на Монмартре, объединяемые неформальной изменчивой социабельностью улицы, жилища, манифестации или вечеринки, общим богемным образом жизни, общей риторикой диссидентской субкультуры, которая сама видит себя революционной, и сексуальным притяжением — возможно, самым сильным из отдельных факторов, сплачивающих эту конкретную группу людей. Именно поэтому женщины, обычно нерелевантные или даже разрушительные для традиционных бандитских отрядов, здесь были важнейшим цементом (будь они гетеро- или гомосексуальны). Единственной моделью подлинного мини-сообщества, помимо воспоминаний о буржуазной семье, были «коммуна» и маленькие, крепко спаянные, оживленные группки революционных активистов, некоторое количество каковых образовалось скорее путем дробления, чем сочетания на периферии университетского движения. Политический язык САО возник в основном оттуда.
Напомню, что «примитивных мятежников» объединяет общий и унаследованный набор общественных ценностей и убеждений, настолько сильный, что он вряд ли нуждается (да и вряд ли поддается ей) в формальной артикуляции. Его нужно только применять. Но за исключением лексикона «Декларации независимости», который отдается эхом по манифестам группировки, у этих неопримитивистов не было общего запаса идей.
Им приходилось транслировать свой личный опыт отчуждения в формализованную идеологию, или скорее риторику, слепленную из случайных обрывков революционного лексикона «новых левых», калифорнийского ориентализма и заумных общих фраз. Это приняло форму смутных упражнений в декларативном красноречии, подошедших близко к практике только в нескольких негативистских требованиях: отказ от тюрем, отказ от «рентной системы эксплуатации» в домах и квартирах и — призыв к системе «не загонять людей в личные отношения и не заставлять в них оставаться, если они сами этого не хотят»[133].
Это было выкриком людей не находящих себе места, обращенном против жестокого и атомизированного общества. Но он давал им только оправдание для символических жестов насилия, для утверждения своего существования посредством привлечения внимания через отражение в увеличительном зеркале медиа, для легитимизации образа жизни небольших подпольных активистских групп, который заменил для них и сообщество, и общество. Члены группировки обрели личное «возрождение» внутри нее, выбрали новые имена и разработали собственную символическую систему.
Подполье как свободный частный выбор, подпольные действия, вырванные из социальной и политической реальности: это то, чем отличаются от классического социального бандита его поздние имитаторы или аналоги. Большинство героев этой книги не выбирали преступную дорожку (кроме тех случаев, когда бандитизм был признанным способом заработка и проживания, наподобие профессиональной карьеры). Их толкали на это события, которые ни ими, ни их обществом не рассматривались как преступления, а все остальное было уже лишь следствием. Максимум, что можно было бы здесь утверждать, — это то, что крутые ребята, вряд ли готовые покорно сносить несправедливость или обиду, также с большой вероятностью попадали в подобные переделки. Это связывает классических социальных бандитов с такими людьми, как чернокожие заключенные. Последние определенно находились среди вдохновителей и ролевых моделей для групп аналогичных САО, хотя общество, ставящее на значительной части своего чернокожего деклассированного пролетариата клеймо тюремного заключения, имеет очень мало общего с тем обществом, которое порождало незначительную маргинальную горстку кангасейруш или гайдуков.
В САО и, без сомнения, других, сходных и даже политически более серьезных группах могли встречаться люди такого типа — и они действительно там оказывались, потому что группы в поисках народных корней и идеологической легитимизации прилагали большие усилия, чтобы привлечь символические фигуры чернокожих, латиноамериканцев или пролетариев. Но несмотря на это, основная часть их членов происходила из совершенной другой социальной среды. Они — дети представителей средних классов (как бы их ни определять в каждом случае), а зачастую и из их верхушки (хотя и вряд ли в случае САО).
Аргентинскими институтами, разрушенными террором военной расправы с вооруженными повстанцами, стали старшие классы элитных школ. Подобные активисты делали свободный выбор в пользу преступной деятельности. И самое большее, что можно сказать, это то, что в 1960-х и 1970-х годах по причинам, выходящим за рамки проблематики данной книги, этот свободный выбор скорее делали выходцы из средних классов и элит.
Опять же действия классического социального бандита, профессиональные или «политические», составляют часть ткани его общества и в некотором смысле логически из нее вытекают. Большая часть этой книги посвящена демонстрации того, почему это так. Действительно, как я утверждал, они настолько вплетены в эту ткань, что не являются по сути революционерами, хотя в определенных обстоятельствах могут становиться таковыми. Их действия могут иметь символическое значение, но они направлены не против символов, а против определенных и, если угодно, естественных целей: не «системы», а шерифа Ноттингемского.
Бывают, особенно среди террористических групп с высокой организацией и технологией, с хорошей политической информированностью, и отдельные атаки, нацеленные на конкретных людей, от которых ожидаются определенные результаты: как, например, убийство Карреро Бланко баскской ЭТА. или похищение и убийство Альдо Моро итальянскими Красными бригадами. В таких случаях сама сложность политических расчетов, стоящих за атакой, подразумевающая очень высокий уровень информированности о высшем уровне национальной политики, устанавливает значительную дистанцию между этими лицами и той сферой, где обычно действуют социальные бандиты, старые или новые[134].
С другой стороны, в большинстве случаев списки потенциальных целей, иногда обнаруживаемые в бумагах схваченных нео-робин гудов, включая членов САО, весьма произвольны, кроме тех инцидентов, когда они ввязываются в личную схватку полицейских и воров и сосредотачиваются в первую очередь на обороне, защите и освобождении арестованных и заключенных товарищей. Этим деятельность таких групп, как правило по психологическим причинам, и ограничивается. Их отношение к декларируемым группами политическим целям становится все более косвенным. В остальном возможные жертвы, поскольку они главным образом символизируют «систему», могут легко заменяться на других: еще один банкир вместо покойного Понто, еще один промышленник вместо покойного Шлейера становятся жертвами «Фракции Красной армии». Более того, в случае таких символических жертв от акции не ожидается никаких определенных политических последствий, кроме того что публично подтверждается существование и сила революционеров, их деятельности.
В этой точке обнаруживается сходство между старыми бандитами и новыми активистами, хотя оно и подчеркивает фундаментальное различие их социальных контекстов. В обоих случаях главной целью действий является «миф». Для классического бандита он является наградой сам по себе, для нео-бандитов его ценность в предполагаемых для пропаганды последствиях, да и в любом случае, согласно самой природе таких подпольных групп, миф должен быть коллективным, а личности, как правило, остаются анонимами[135]. Но в обоих случаях сутью является то, что мы бы сегодня назвали «публичностью». Без него ни бандиты, ни группы не получали бы публичного существования. Однако природа этого существования изменилась коренным образом с появлением массмедиа.
Классические бандиты строили свою репутацию на прямом контакте со своей родной средой с помощью устной культуры. В примитивный эквивалент массмедиа — баллады, брошюры и т. п. — они попадали уже обладая какой-то репутацией.
Некоторые из персонажей этой книги так никогда и не перешли от устной и личной (лицом к лицу) репутации к более широкому мифу — например, Мате Косидо из аргентинского Чако (насколько нам известно). На позднем этапе истории социального бандитизма некое подобие современного массмедиа уже начинает подхватывать и распространять бандитский миф: возможно, в Австралии во времена Неда Келли, в США во времена Джесси Джеймса, вероятно, в Сардинии XX века (хотя такие знаменитые бандиты региона, как Паскуале Тантедду, несмотря на свою тягу к публичности, приобретали славу за пределами своего региона только среди интеллектуалов и с их же помощью) и уж определенно в эпоху Бонни и Клайда.