Часы беззвучно канули вниз. Мастерская времени закрылась.
Часть 3. Сергиев лес
Нечуй-ветер
Жизнь прошла – не заметил!
Да и что прошла она, понял только сейчас. И дело не в том, что кончилось что-то важное или уж очень необходимое – ничего важного в его жизни не было – а дело в том, что вдруг втемяшилось в голову: для кого-то постороннего, раньше с ним никак не связанного, вдруг стал важен каждый изворот, каждый привесок его жизни.
Может, жизнь его важна для соседнего, черно-зелёного, до дурости весёлого леска? Да, может.
А, может, для сырой земли? И для той, наверное. Хотя для земли важен, скорей, каждый килограмм его убойного – не усушенного ещё и не утрушенного, но уже и не «живого» – веса.
Ну а для рвано-пушистых, реденьких в тот час облаков – важен, ясное дело, далёкий перезвяк его души: неосторожно срывающейся с места, падающей, а затем жалко постукивающей внутри него базарными мелкими гирьками.
Кося Валуй стоял у шоссе, на остановке, как раз под табличкой с надписью «Чистые Соли». Перейти на противоположную сторону он боялся. Дорога визжала и крякала, пухла выхлопами, лязгала железом. Чуть поодаль – варили и укладывали асфальт.
На другой стороне были дачи и крутой изгиб реки. Чуть левей – старинные гати. На горе, за гатями – кладбище.
Кося шел на дачи наниматься сторожем, вместо умершего Егорки-пионера.
Пионером Егорку звали до глубокой старости. Тот терпел, улыбался, вставал на носки, чтобы с невидного своего росточка дотянуться до собеседника и объяснить ему: никакой он не пионер, просто не привык бузить и красть.
Жизнь у Егорки-пионера была радостной – всё-таки семьдесят шесть годков, – а кончина легкой.
Кося Валуй перестал вспоминать про Егорку, стал вспоминать про себя. Зачем это его Косей прозвали, а не Колюнькой или Николашей?
«Ну, Егорку, понятно, – за «пионерскую зорьку» прозвали. Голос Егорке был дан звонкий и чистый, как горн: утром запоёт – весь трудовой посёлок пробуждался. А меня-то, меня за что?»
Имечко в руки не давалось. Кося даже и припоминать бросил, как вдруг с лугов донеслось ржание.
«За резвость и нескладность, за жеребковатость прозвали. Оно и правда: длинный был и нескладный, а ласковый, ручной. Как жеребёночка подзывают – так и меня тогда подзывали: «кось-кось – на тебе сахару!» Одно «кось» – отвалилось, к другому буковка «я» прилипла. Вот и вышло: Кося.
Чтобы не подымать лишний раз руку, не утирать бегущую слезу, Кося задрал голову вверх, стал смотреть на подъём дороги и поверх него.
Пересечь кипящее адской смолой, плюющееся дымом пространство, вызывались помогать незнакомые дети: сперва два паренька, потом какая-то девчушка. Кося отнекивался. Бензин ему не мешал, даже свежил, не давал на ходу уснуть.
Да и на дачи было ещё рано.
Он стал думать о давнем, но оно противилось, ускользало. Тогда он стал вспоминать ближние, сегодняшние: нет денег, нет лекарств. В поселке всё разворочено: строят и строят. Конца не видно.
Ничего непривычного в дне сегодняшнем не было. Кося высунул язык, поводил им по верхней, потом по нижней губе: налет бензина, как и налёт всего сегодняшнего утра, на языке хорошо ощущался. А вот сам язык был незнакомым, чужим.
«Так и жизнь сёдняшняя, как этот налет: поводил кто-то языком – и слизнул её начисто. Совсем не чувствуешь жизни», – подумал про своё житьё-бытьё и про свой язык, как про что-то постороннее Кося.
Вдруг поперек дня сегодняшнего, в голову вскочило старое.
Припомнился случай, приключившийся давно, лет сто назад.
Случай вышел с приказчиком, дальним Косиным родственником по отцовской линии.
В 1903-м году приказчик нашел клад. Но распорядиться им, как настоящий промышленник, или хотя б, как купец, не смог. Накупил всякой всячины – сеялок-веялок-молотилок – съездил на крестьянскую ярмарку в Баварию, был зачем-то даже в Бухаре и Хиве, здесь же, неподалеку начал строить дом, но скоро забросил.
Через четыре года, собрав в узелок то, что осталось от клада – золото, камешки драгоценные – выкинул всё это в речку.
– Кишка тонка, – осуждали всем миром приказчика. – Ему счастье в руки, а он богатство – в воду! Чудило.
Узелок с каменьями искали, но не нашли.
Кося снова глянул поверх дороги, на сцепившиеся намертво кусты, вдоль крученой перекрученной речки Пажи. Как раз туда, где по его расчетам остатки клада и должны были находиться. Сам он драгоценностей – ни этих, ни каких-то других – никогда не искал. Вспомнил про клад только теперь. И к чему оно, такое воспоминанье, понять не мог.
Когда-то давно он был инженером по технике безопасности. Ездил на предприятие. Возвращался обратно. Думал, острил, спорил. Но потом опростился, стал глупеть, науку забыл напрочь, а вот из жизни – кое-что помнил.
Подумав про это, и еще раз про купцов Боборыкиных, у которых служил приказчиком его дальний родственник, Кося ступил на шоссе. Развлеченный толпой воспоминаний и лиц, он не заметил двигавшуюся ему наперерез, по правому ряду, машину.
Как он затормозил – Ерофей Игоревич и сам не знал. В другой бы раз сбил старпёра – слова б никто не сказал. Но сегодня сбивать никого не хотелось. С утра Ерофей Игоревич съездил в Радонеж: очистил себя от накипи, помягчел, умаслился. Теперь победно катил назад.
Ерофей вышел из машины, крепко ухватил Косю за плечо, перевел на другую сторону. Джипы, тойоты – даже и мотоциклы – бережно их объезжали.
По дороге Ерофей два-три раза сочувственно погладил плечо ведомого: знай наше милосердие! Затем, разволновавшись от непредвиденной любви к человеку постороннему – поцеловал Валуя в плешь.
– Лучше б ты меня сбил.
Кося Валуй, шестидесяти восьми лет от роду, идущий наниматься в сторожа и только что увлекавшийся окружающим миром, мир этот вдруг возненавидел.
– Лучше б сбил, говорю. Мне из-под колёс вылезать обидней, чем мёртвому под свечой лежать! – Кося сердито сплюнул.
Ерофей Игоревич устало улыбнулся, послал Косе напоследок воздушный поцелуй, покатил из молельного Радонежа к себе «на фазенду», в Пушкино.
Косины мысли снова переменились.
Он стал вдруг размышлять о прошлом купцов Боборыкиных, как о своем собственном. А об их доме, в котором теперь находилась контора – как о своем родовом имении. Это принесло краткую, но тут же и улетевшую радость.
Запах радости был знакомый: был он горше бензина, но слаще молодой ивовой коры. Правда чем в точности пахнет радость – Кося за жизнь свою так и не определил.
Он еще раз нюхнул воздуху.
Ветер, однако, переменился, тихо поволокся в другую сторону. Внезапно запахло не бензином – травой. Кося отступил чуть назад, с трудом нагнулся, сорвал один стебелек: желто-зеленая, прошлогодняя, еще гибкая, но уже без всякой сочности трава заинтересовала его. Он хотел вспомнить траву по названию, но не вспомнил. Хотел выбросить, но и не выбросил, стал растирать в заскорузлых пальцах.
«Нечуй-ветер», – вдруг словно со стороны, чужим голосом, донесло до Коси.
– Верно. Нечуй! Есть, есть такая трава… Она-то мне, верно, сейчас и попалась, – с чего-то решил Валуй. – А ведь попалась потому, что и вся жизнь – как трава, мысли – как мурава. Высохла трава, улетела. С нею и жизнь.
Кося дунул – травяная пыль мигом взвилась, потом медленно осела на землю. Но запах травы был рядом, остался. Правда, это был уже не запах радости, какой-то другой.
Про нечуй-траву Косе рассказала прабабка. Была она нездешняя, из-за карпатских гор, с Буковины. Под Москвой оказалась случайно. Приехала в Лавру молиться и навсегда осталась.
Прабабка говорила: найдешь эту самую траву – сто лет жить будешь. Её, эту траву, не только в яблоки кладут – её, говорила, к жизни людской прикладывают, притирают.
Тут же вспомнилось, как в детстве, он эту траву повсюду искал, но не нашёл.
– Теперь найду. Не понарошку, по правде – найду…
Он засмеялся и решил скорей идти на дачи: то ли жить, то ли умирать, то ли искать траву.
На дачах гуляла весна. Жгли прошлогоднее: сучья, ветки. Вдалеке, прерывисто – то бросая, то начиная вновь – пели.
Здесь же отирался ещё один претендент на должность: молодой, дураковатый и уже вовсю воображавший себя сторожем, Капец.
– Ты гля, кого принецло, – сказал прицокивая Капец. – Совок наш пришёл совецкий.
– Я не совок, – Кося замахнулся на Капца пустой рукой. Потом через силу нагнулся, поднял камень. – Не совок я – а растение человеческое. А ты – шельмец. Постой, ужо я тебе…
– Рацтение, рацтение… Помрёшь ты скоро – вот и не будешь рацтение, – сказал не больно-то испугавшийся Капец.
– Это кто ж тебе такую глупость сказал?
– Мамка цказала.
– Так и вали к своей мамке! Сами вы с ней того… Ну, куда вам давно пора, – скоро отправитесь.
Кося хотел сказать про смерть прямо, но ему вдруг показалось: вот он сейчас назовёт смерть по имени, она к нему, пощёлкивая косточками, помахивая маленьким справным резаком, каким косят камыш и кугу – враз и подступит.
Чуть поразмыслив, Кося швырнул-таки камнем в Капца. Попал.
Капец взвыл, побежал через дорогу жаловаться мамке. А Кося пошёл в дачную контору наниматься сторожем.
– Так ты ж сразу упадёшь и умрёшь, дядя Кося, – сказала ему в конторе симпатичная и ещё ничуть не старая Азалия Павловна.
Это же подтвердил и какой-то случайный дачник, затесавшийся с утра в контору.
– Не умру, – соврал Кося, – у меня на этот случай трава припасена. Нечуй-ветер называется. Я её пью и под подушкой сушеную держу, – ещё раз соврал он. – Так ты не поверишь, Азочка, как помогает! Во сне летаю! А всего-то и надо, выпить настою и сказать: унеси меня, нечуй-ветер! Подымай и неси!
От необычности только что, на месте придуманных слов, Кося даже задохнулся. В жизни он врал мало. Так его зачем-то приучили. А тут сразу наврал с три короба.
Тут же Валуй со страхом стал думать: враньё не поможет, его засмеют, выставят с позором!