В курорт, в его гулкие кафельные залы гнали всех подряд, даже цыганчат и албанцев-арнаутов. Этих, правда, выведя ночью за огромные чаны с лечебной грязью, мягко прокалывали штыками насквозь, а потом в те же чаны – взобравшись по некрутым лестницам к их широким люкам – спускали. Хотя поступали так лишь вначале: цыганчат было много, а чаны – не безразмерные. А вот девчонок среди согнанных было мало: всего три или четыре. Эти часто досаждавшие дяде неестественностью своего поведения существа успели, видно, попрятаться на дальних хуторах или в охотничьих «засидках». Не оказалось в курорте и двух вечных дядиных спутников по яйцедранию – Коса и Джёса. Этих близнят-еврейчиков сразу отсортировали и погнали отдельно от остальных к бывшему зданию помещичьей экономии. Здание это было недавно отдано «Заготскоту», но ввиду отсутствия скота, а также от немоты и безъязыкости – тосковало. Согнанным в курорт тоже было тошновато. Может, оттого, что, втягивая мокрыми варварскими носами запахи неповторимого молодого вина и виноградной осени, они заражались от этих запахов неожиданной для рабов тягой к свободе.
После трех дней внутрикурортной сортировки и рассказов о том, как «югенд» Голой Пристани будет приобщаться к европейскому распорядку культуры, всех строем повели на причал.
Было раннее, чуть увлажненное печалью сна, утро. Пора было вставать и солнцу: дело близилось к пяти часам. Однако вместо восхода солнца дядя увидел легкое, еще только занимающееся зарево: горело здание «Заготскота». «Заготскот», за три дня набитый под за вязочку старыми, молодыми, а то и вовсе сопливыми лицами из семито-хамитской поросли народов, только начинал попыхивать коровьими лепёхами, попискивать чуть воняющими мочой углами, повизгивать узкими овечьими окнами, а дядя Шур уже проявил первую слабость своей славянской души. Решив воспользоваться пока еще ползающим по земле сумраком, он сквозь «дыру» в охране метнулся к «Заготскоту». Метнулся потому, что знал: в каменном полу бывшей экономии есть люк. Под люком – подземный ход. Ход выводил к Конке, бывшей, в свою очередь, рукавом Днепра. Шур кинулся в камыши резво, проворно: надо было, подобравшись к ходу со стороны реки, срочно вывести Коса и Джёса из «Заготскота»! Однако утренний сумрак подвел Шур Иваныча: он споткнулся о еле заметный камень и, получив удар прикладом по голове, на некоторое время про Коса и Джёса, а равно и про других, пока еще слабо голосящих в экономии людей, забыл. Не видя от темноты в глазах дороги и с облегчением вспоминая о том, что, падая с деревьев, приходилось ему зашибаться и сильней, доплелся дядя до пристани.
В Херсон – за восемнадцать километров от дядиных вотчин – цивилизуемую молодежь отправляли баржами. В баржах стояли плотно, как на суде. Сесть или лечь было некуда, да и кто бы позволил пачкать вновь приобретенное имущество этим перемазанным в глине задам?
Так, едва удерживаясь на ногах – баржу сильно шатало, она шла, глубоко макая свой тупенький нос то в глубинную сиво-русскую, то в поверхностную желто-украинскую волну, – дядя Шур и вплыл в новую жизнь. И сразу понял: жизнь не всегда бывает неорганизованной и дикой! Иногда ее окультуривают, ну вроде как свеклу на полях: прополол – выкопал – слопал, удобрил – выкопал – потребил.
Дядя Шур как в воду глядел!
Пункт 3-й в бумаге, присланной из Фонда взаимопонимания, содержал в себе вопрос: «За что и при каких обстоятельствах были помещены в концлагерь?» Умиляло это скупо-проницательное «за что». Видно, дядю до сих пор подозревали в каких-то коренных славянских преступлениях, иначе после того, как он везде и всюду указал возраст своего пленения – двенадцать лет, – такой вопрос выглядел как-то не совсем опрятно.
Ну а обстоятельства дядиной встречи с Европой были просты: загрузка – телячий вагон – выгрузка. Может, поэтому ни Европа, ни Германия дяде слишком не глянулись: фабрика-кухня (рабочий), магазин банных принадлежностей (рабочий), ферма (пастух), концентрационный лагерь (заключенный) – вот что его там ждало. Кстати, в лагерь отсортировывали не абы кого, а слабодушных, тугоумных, не ценивших немецкой строгости и европейской четкости малолеток.
И сейчас, плетясь со мной от «Профсоюзной» к месту раздачи твердых валют, дядя стал о лагере – проявив очередную слабость души – вспоминать вслух. А лучше б он помолчал сурово! Никогда ведь у нас особым подвигом пребывание в немецких лагерях не считалось. Да и какие нынче счеты? Дружбец нынче с европейцами, и с немцами тоже дружбец!
Ранняя зима в Германии прелестью своей схожа с осенью в Новороссии. В этом я недавно убедился сам. Ровная и повсеместная утренняя свежесть германских, да и вообще европейских, городов меня покорила. Но и вызвала некоторую настороженность, а потом – настоящую тревогу. Чем именно – сразу и не ответишь. Пожалуй, какой-то унывностью порядка, какой-то неодушевленностью покоя, каким-то чуть зловещим отсутствием фантазии в квадратных домах-палисадах. А может, и внезапным осознанием того, что все это словно присыпано невидимым людским пеплом. А раз так, то покой этих домов не вечен!
Правда, слабенькие мои тревоги быстро прошли. И я продолжил радоваться молодцеватой подтянутости европейских предзимних утренников.
Но вот дядю в те военные времена предзимняя лагерная сказка обрадовала не слишком. Наверное, из-за утренних обливаний. Дядя был, конечно, упертый ныряльщик и завзятый раколов. Но и он слегка поеживался от шума лагерной зимней воды.
Обливания чаще проводились по утрам, чем по вечерам. Порядок есть порядок! Вечером обледеневший может помешать отдыхать охраннику, лагерникам. А по утрам – никаких хлопот: если грек, датчанин или серб отдаст Богу душу, то его четко, грамотно, оббив молоточком тонкий ледок, спровадят в печь. При этом экономились нервы, сохранялась гармония «верха» и «низа», да и наглядность дорогого стоила. Шур Иваныч в уме подсчитал: если естественную силу немецкой воды, которую тратят на заключенных, заставить работать на маленькую, мысленно давно спроектированную турбину, лагерь можно очень дешево освещать и вечером, и ночью!
Ларс, широкий в ушах датчанин, дядин товарищ по ночным инженерным проектам, на немецком, английском и ломаном русском часто разъяснял номеру 29606:
– Dear, Shoor! To play the fool – stop! Брось валяйт дурака! Ты все знаешь – как у нас в университет! Скажи немец – жив будешь!
Шур Иванычу, однако, больше нравилось притворяться не то чтобы вовсе дураком, а дураковатым, малограмотным. И в этом, конечно же, проявилась еще одна слабость его взбалмошной славянской души.
Вот и в то утро, поглощенный мыслями о гидротурбинах, Шур Василько хватанул за завтраком лишнюю кружку морковного эрзац-кофе. Хватанул потому, что умственная ночная деятельность требовала подпитки, и потому, что знал: № 27870 (Гуськов Паша) эрзац пить не станет, он уже и глотать не может. Кофе этот враз нутро ему и разорвет! А так сутки-двое еще протянет.
Шур ухватил жестяную кружку и, ожигаясь, стал глотать красно-коричневую бурду. Поступок этот не остался без оценки. Охранник и капо (надсмотрщик из заключенных) переглянулись. Перегляд этот от Шур Иваныча не ускользнул: он показался ему дружеским и подбадривающим. Пей, мол, паренек, глотай! Работы впереди – ого-го! Четырнадцать часов плюс полчаса на обед – хорошая школа для диких славян, датчан, горцев, кочевников, «неоседлых» – для всех, всех, всех!
Однако сегодня перегляд начальства был угадан заключенным № 29606 неверно. Сегодня этот перегляд означал другое: наглый труп, гремучий мешок с костями ворует у такого же мешка! Подобное обкрадыванье трупами друг друга нужно было пресекать на корню. Что после завтрака на плацу и было сделано.
– Ахтунг! Сегодня фаш товариш украль кава. Завтра он украйт немецкий оружие. Это есть непорядок. Прошу вас, – немец-разводящий близоруко глянул в приготовленную кем-то бумажку, – Александр Ифановитч, больше так не поступайт. Пять шаг вперед!
Дядя был обернут лицом к строю, спиной к немцам и к охранникам из двух-трех наскоро цивилизованных народностей. Мощная струя холодной воды ударила в спину нежданно. Первый удар в какой-то мере был даже раскрепощающим. Холод лагерной воды напомнил днепровский холод: когда ныряешь в глубину метров на пять-шесть, ложишься на зеленовато-песчаное дно, забываешь жар степного лета.
Новый удар из другого брандспойта сбил малолетнего, склонного к утренним проказам, узника с ног.
– Холёд полезен, Александр Ифановитч! Терпейт, лежайт!
Строй погнали на работы, а (теперь уже тринадцатилетний) разбойник все лежал и лежал на плацу под струями. Треснула на шее льдинка, лопнула за ухом вторая. Начала покрываться льдом одежда и кончики пальцев на руках и ногах, онемело лицо. Шур Иваныч заледенел бы на плацу и умер, как умирали все, кого той ранней зимой щедро обливали водой. Однако он не умер. Потому что тело имел резиновое, а голову железную. К тому же нежданно выглянуло розовое средненемецкое солнце, и Шур тут же стал делать частые движения стенками живота, ушами, пальцами. Случайно проходивший мимо немец-начальник, приглядевшись, спросил коротко:
– Nummer? Name? Forname?
– 29606! Василько! Шур! Иваныч!
– Молодец, номер 29606! Гимнастика – лючий доктор. Да и солнце за вас встюпилось! Ми это видим. Ми – не звери. Ми отправляйт вас к теплу поближе.
Немец-начальник честь свою ценил высоко. Обмануть даже и заключенного считал позором. Маленькую партию заключенных передали тестю начальника лагеря, хозяину образцовой пекарни в польском городке Рацибуже, близ города Катовице. В этой-то пекарне Шур через месяц и очутился.
Управляться с печами было куда приятней, чем обливаться водой на морозе. Но как раз отсюда, из образцовой пекарни, примерно через полгода, а именно поздним летом, Шур Иваныч и накивал пятками. Проявив при этом не столько черную неблагодарность, сколько чисто славянское слабодушие, да к тому ж еще нарушив главную заповедь каждого грамотного европейца: низший, повинуйся высшему, что бы тот с тобой ни творил!