ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО
Полотенца отличные. Широкие, как простыни, плотные, как волосы негра, а главное, которые вытирают. Возможное определение роскоши: полотенца, которые вытирают. Безымянные комнаты. В них чувствуешь себя помещенным, как банкнота в отделении бумажника.
С балкона море выглядит очень классическим, очень приличным, с разноцветными парусами, от которых, не знаю почему, мне хочется разрыдаться. От бассейна доносятся в зависимости от времени суток крики бултыхающихся в воде малышей или позвякивание бокалов в баре. Нам «для работы» предоставили маленький салон на первом этаже, сырой грот, выходящий на север, прямо на колючий кустарник. Наверное, это именно здесь выступают с отчетами розничные торговцы овощерезками, когда в конце сезона пансион «Пальмы» принимает так называемые «семинары». Местечко, если вдуматься, выбрано неплохо. И в каждой из наших комнат поставили стол для бриджа, поражающий своей неуместностью. Я на нем раскладываю свой косметический арсенал, превращаю его в туалетный столик.
Уже десять дней или даже одиннадцать. Если бы не эта обязанность сохранять серьезность, работа была бы мне по нраву. Почему люди считают себя обязанными вытягивать физиономию, как только они получают возможность зарабатывать себе на жизнь? Моя официальная роль заводилы позволяет мне кое-какие шутки, но очень немного, и я недовольна. Мезанж хмурится с каждым днем все больше и больше. Можно подумать, что каждая наша улыбка стоит ему пятьсот франков убытка. Он боится опьянения почти так же, как веселья. Он впадает в гнев, если столик с расставленными на нем бутылками, появления которого мы — особенно Лабель — ждем с явным нетерпением, вкатывают в нашу гостиную раньше назначенного им часа. Чтобы ограничить расходы, Мезанж, поджав губы, берет на себя роль бармена. Он обслуживает каждого, приговаривая: «Этим утром, дети мои, я должен вам сказать, не желая вас огорчить, вы обгадились…» Он начинает накладывать лед, который создает объем, потом поднимает каждый стакан и смотрит на него против света, чтобы измерить налитое количество жидкости.
К счастью, жоржетта Жерлье сопровождает его. Она уже была здесь до него, и ее зовут не то Памелой, не то Розалиндой, в общем какое-то простое имя. Она предполагала, что я вот-вот возникну, и поэтому у нее было преимущество передо мной, которым она и воспользовалась. У нее были тяжелыми последние десять лет, но это ей пошло на пользу. Тяжелая продолжительная работа украшает женщину — делает ее более мускулистой. Я нахожу ее почти красивой и не хотела бы внушить ей чувство тревоги, но этого чувства у нее как раз и нет. Светские реверансы не в моем духе. Мы изучали друг друга в течение двух дней, она с видом принцессы, я — девочки-паиньки, а на третий явился Важная Особа, с дипломатом и в бермудах. Маленький чемоданчик, должно быть, родом из какого-нибудь магазинчика возле парижской Оперы, а бермуды — от «Братьев Брукс». Как много в наши дни люди путешествуют! Восемь лет тому назад (последняя встреча с Кавалером) Жерлье носил то, что называют плавками, такую противную маленькую купальную штучку, которая вредила в то время внешности французских мужчин еще больше, чем баскский берет.
Он делает вид, что находится в отпуске и не хочет влиять (как он вопреки очевидности замечает) на нашу работу. Впрочем, его вмешательство ограничивается шушуканьем с Мезанж и Боржетом, после чего пташка вылетает еще более общипанной, а у Малларме (как его окрестила в шутку Клод Форнеро) появляются едва заметные стигматы мученика, но мученика решительного. Блез очень хитер. Он продал свою душу дьяволу, и его никогда не удастся поймать на сожалении по поводу этой интересной сделки. Он нас тянет за собой, давит на нас, тормошит нас без малейшей тени юмора. Ему бросили веревку, и он ее больше не выпустит. Лабель и Бронде посмеиваются (сильнее после нескольких стаканов), а Бине, Шварц и я — те, кто крепко настроился на этот заработок, — думаем, что надо побыстрее закончить работу, а не изображать на лице элегантную гадливость. Как сказал мне Жерлье: «Я был прав, ты хороший элемент команды». Что до Миллера, то его почти не слышно и он часто теряется из виду: должно быть, у него есть какая-то тайна в этих краях.
Я бы никогда не подумала, что бывает столько одиноких мужчин в гостинице в разгар июля. И ни одного приличного. Большинство из них понемногу работают, кто в баре, кто по автомобильной части, и появляются, как только кончаются их рабочие часы, покрытые первоклассным загаром и обуреваемые жаждой приключений. К сожалению, у них всегда висит какая-нибудь цепочка на запястье или медальон на шее, что многое о них говорит. А то еще эта ужасная походка самоуверенного гуся, по которой моментально узнается, будь он хоть голый, донжуан из предместья. Или ошиваются возле вышки для прыжков три-четыре «промышленника» от мифической промышленности. Я чувствую себя совершенно одинокой. Бине мне что-то говорит, Шварц подкрепляет фразы жестами, Миллер меня игнорирует, Лабель обращается со мной с таким же почтением, какого от него вправе была бы ожидать разве что бутылка мюскаде, но я ни за что на свете не хотела бы посеять разлад в наши отношения. «Наша команда», — блеет Мезанж. В итоге единственным удобоваримым выглядит Блез, который прошлым вечером за десять минут поддался кисловатому очарованию падчерицы Форнеро. Увидено, упаковано. По крайней мере так я поняла происходящее сквозь сгустившуюся ирреальность, в которую я погрузилась у этой Грациэллы, которую они, похоже, все знают — она поцеловала меня в губы, сразу стала говорить мне «ты» и дала выпить огромный бокал водки, сдобренный парой капель абрикосового сока. Это потрясающие люди. Я счастлива, что они существуют не только в кино, Я буду смотреть теперь на позолоченную литературную клюкву, не прыская со смеху.
Вынуждена признать: впечатление это на меня производит. Вот скоро уже десять лет, как я прозябаю в двухкомнатной квартирке в доме без лифта, и мои мужчины водят меня обедать на угол к итальянцу под тем предлогом, что я люблю синее море. Настоящих бедняков не знаю, понятно, но богачей? «Ты своего счастья не знаешь», — говорила мне всегда моя мать. И вот я вовсю знакомлюсь со счастьем других, которое тоже не так уж плохо. Леонелли, например, она ягода совсем другого поля; я ее видела только мельком; мне она всегда казалась обыкновенной дурой. Тот же вариант, что в пятидесятые годы Брижит Бардо. Ее фатальные ленивые страсти, ее знаменитые паузы, я плевать на все это хотела. И до сих пор плюю, но сейчас у меня в голове все как-то усложнилось. Мы всей компанией пошли выпить по стаканчику в тот барак, который она сняла в пяти километрах отсюда: вот это театр! Сначала меня приветствуют два обнимающихся господина; потом какой-то промышленник (на этот раз настоящий) неаполитанского типа, смешивающий коктейли, прижимает меня в коридоре. Берет мою руку — что может быть более романтичным? — и прижимает ее к такому месту, которое должно было мне помочь составить о его персоне наиболее выгодное представление. Я со смехом выскользнула из его рук, чтобы тут же оказаться в центре оживленной дискуссии: искусственные или настоящие органы у актеров-мужчин в порнофильмах? Плоть и мускулы или пластик? Блез мужественно склонялся к варианту пенообразной синтетической смолы. Сильвена Бенуа, которая все больше и больше приобретает вид пассажирки пригородного поезда, тихо улыбалась с видом осведомленного человека. С видом женщины, знающей очень много. Я бросила взгляд, возможно, несколько нескромный, на ее жиголо, как бы пытаясь определить, не там ли находится объяснение невозмутимости мамаши Бенуа. Тот, увы, заметил мой взгляд, и в последующие минуты я готова была смириться с тем, что мне придется провести повторное невольное исследование, такое же, как и с неаполитанским сутенером. Я сунула руки поглубже в карманы моих джинсов и свернулась калачиком в неприступном кресле. Я не из тех, чьим девизом является «Когда меня ищут, меня находят». Я люблю искать сама. Например (возвращаюсь к тому, о чем говорила раньше) Леонелли. Я ее поискала и нашла на пороге ее спальни — потрясающее логово, — куда она меня затащила. Два переносных телевизора на полу, стопки видеокассет на раковине, машинописные страницы, разбросанные вперемешку с салфетками на полу, стаканы, еще стаканы, повсюду стаканы, звуки квартета от стоящего где-то невидимого проигрывателя, мужские трусы, живописно разложенные на столе, где они наполовину скрывали «страницу в работе»… Браво! Еще на неубранной постели валялась пачка банкнот по пятьсот франков.
Она меня усадила, дала выпить и заговорила. Она, которая, как все полагают, только и делает, что молчит, сказала мне приятные и рассудительные вещи о моих романах, особенно о первом, который она помнила лучше меня. У нее действительно потрясающие глаза. Огромные, коричневые, с белым полумесяцем внизу, как у Бодлера, когда она наклоняет голову. Глаза, которые сомневаются, вопрошают, мечутся, ласкают. Она положила свою руку на мою, сделанную, по-видимому, из чистого золота, судя по вызываемому ею интересу. Я утратила бдительность и признания текли из меня, как из рога изобилия. Я как бы со стороны слышала, как течет ласковыми волнами мой голос. Мне понадобилось три минуты, чтобы понять. О-ля-ля! Это совсем не те наклонности, которых придерживаюсь я. Я заметила свое отражение в зеркале, уже внизу, в прихожей, и нашла себя очень красивой. Дрожащей с головы до ног и красивой. О! В конце концов я ее понимала, эту женщину. Я все-таки встала, улыбающаяся всеми своими шестьюдесятью четырьмя зубами, и Леонелли, которая оказалась выше, чем я думала, проводила меня к гостиную, положив руку мне на плечи. Не будем помнить зла, коллега! В салоне они отказались от взаимного обмена информацией о величине пениса у нубийцев и говорили теперь о Штими, о его красноречии, о его брюхе, о клубе Лео Лагранж (что это такое?). Обе ненормальные выглядели забавно. У них такой вид спорта, для возбуждения господ мужчин — видеть это везде. Это не ведет ни каким последствиям и всех веселит. «А почему никто не составляет списков злых женщин, — спросила я, — воображаемых, конечно, списков, как… ну, я не знаю, … как франкмасонов, коллаборационистов, самозваных аристократов, или Блоков — ставших-Дюранами? Такая французская игра…» Бог знает почему, но мой вопрос не вызвал улыбок. В салон вошла жена неаполитанца, с голой грудью под фисташковой вуалью. Сколько ей? Семьдесят? С