они пили коктейль из джина с лимонным соком и никогда не аплодировали: щелкали пальцами. Это было особенностью того заведения. Гордон и Ли? Так, кажется? Два имени возникли, не очень отчетливо, из тридцатилетнего забытья. Жос прошел не глядя между витринами Дельпира и Геербранта. Они тоже отныне принадлежали прошлому, вместе с воспоминаниями о соизданиях, об общих вернисажах, проектах, неудачах, удачах — всём том, что сопровождало его профессию и его жизнь и что, как ему казалось, будет длиться вечно. Но вот пришло равнодушие. Раньше, когда у него были увлечения, то есть кое-какие утайки и эскапады, которые случаются в жизни каждого мужчины, Жос никогда не переносил, чтобы, когда все было кончено, партнерши посылали ему свои письма, напоминали ему о былых смятениях. Он решил по отношению к актерам и статистам из своего прошлого занять естественную для него позицию. Он черпал моральную поддержку в этом своем решении, обретал иллюзию, будто он все еще бодр и свободен, как это бывало у него с женщинами, когда желание было удовлетворено, как это имело место два или три раза, еще и потом, во времена Клод, когда он по-глупому сопротивлялся ее любви, скорее из страха. Потом наступил покой. И он длился одиннадцать лет.
Теперь Жос поднимается по улице Ренн, раньше самой мрачной улице Парижа, пока не воздвигли по ее оси эту абсурдную башню, которая так здесь не к месту, но которая внесла немного разнообразия в городской омлет. Жос еще раз в этом убедился: он не чувствует себя в своей тарелке ни в одном из общественных мест, которым нечего сказать таким людям, как он. Он любит башни, девушек, автодороги. Он ненавидит Париж в августе и местные вина. Он вполне еще может стать одним из этаких желчных типов, которые убивают собеседников своими парадоксами. Вольнодумец — это почти то же самое, что и маразматик. Магазины закрыты, кроме бистро и кондитерских, перед которыми раздавленные упаковки от мороженого пачкают тротуар, или фисташки, или клубника, в виде зеленых и розовых звезд. Вечер давит на Жоса всей своей засушливой тяжестью, эта лестница с необъятными ступенями, этот избыток времени, который он не знает, как одолеть. Зайти что ли, чуть пораньше в ресторан? (Как того требует желудок, пустой с утра, и слишком легкая голова, которая начинает кружиться и в которой мысли скачут с одного на другое…) А потом снова встретиться с жарой на тротуаре, где она будет его поджидать, притаившаяся как какое-нибудь угрызение совести. И идти. Снова идти. Он только что вдоволь поколесил по дорогам Франции. А вот улицы, улицы остались неизменными, как осталось неизменным и августовское оцепенение на них, столь хорошо знакомое ему, потому что каждый год ему надо было возвращаться в Париж в самую жару, чтобы подготовиться к горячему осеннему сезону. Можно подумать, что он никогда не смотрел по сторонам. Он спешил из «Алькова» в ресторан того или другого отеля, причем всегда не один, а с кем-нибудь, или же с какой-нибудь рукописью или гранками, которые срочно надо было прочитать, которые он клал на стол рядом с собой, уже захваченный, несмотря на гул иностранной речи, этой картиной, в которой не фигурировал ни один из актеров его личной комедии (этих он встретит в сентябре и в других местах, которые он сочтет необходимым для себя посетить), уже захваченный нетерпением, волнениями, маневрами приближающейся осени, захваченный безумием и сладострастием своей профессии.
Впервые за тридцать лет август застает его без тысячи или двух тысяч страниц, которые нужно прочитать, взвесить, без необходимости разработать стратегию этого сезона, кого-то в чем-то убедить, кого-то обойти, без необходимости выстраивать комбинации, подгонять либо успокаивать авторов, воплощать в жизнь иллюзии. Его ремесло, этот нервный праздник, этот покер, этот каскад любовных историй, его ремесло его бросило. У него больше нет сновидений, которые нужно продавать. Он больше не может творить славу из ничего, или почти из ничего: из слов, признаний, огорчений. Жос обнаружил, что за последние пять месяцев он не прочел ни единой строчки, ни единого текста. Слова выпали из его жизни, как забытая в глубине кармана монета чужой страны, куда точно знаешь, что никогда не вернешься. Даже газеты, в общении с которыми он обнаруживал некоторую капризность своего характера, читая в первую очередь страницы, посвященные книгам, а зачастую читая только их, весной выпали у него из рук. В гостиницах, где он спал, он читал только заголовки на первой странице газеты, положенной на поднос рядом с завтраком. Можно было подумать, что слова стали его врагами, что бумага отныне таила для него угрозу, таила опасность какого-нибудь мошенничества.
Жос остановился перед чрезвычайно эльзасской на вид таверной, куда его привела ностальгия по колбаскам и пиву. В такую жару! Застекленные двери ресторана были открыты и оттуда слышались звуки аккордеона, смех, голоса. Он вошел. В резком свете маячили официанты, все неопределенного возраста, в красных жилетах, в черных шапочках. Было пусто. Чей же смех он слышал? Ему неопределенно указали на какой-то столик, но он направился к лестнице за кассой, где пахло хлоркой и откуда дальше шел коридор из белого кафеля. Он взял монетку в миске для чаевых и опустил ее в таксофон. Пока в трубке бесконечно долго раздавался звонок, он произнес два-три слова, просто чтобы удостовериться, что не онемел после стольких часов молчания. Когда г-жа Вокро сняла трубку, Жос от радости на мгновение потерял дар речи. Почти радостным голосом ответил на третье нетерпеливое «алло» Жизели.
* * *
«Да остановится же в конце концов хоть одно!» — проворчал Жос, вдруг заторопившись, стоя на улице Вожирар и подстерегая маловероятное такси. Но такси не ловят 15-го августа в семь часов вечера на площади Адольф-Шериу. «Заходите же», — сказала ему г-жа Вокро, нисколько не удивившись. «А вы знаете, что Бабета дома?» Он прекрасно видел на улице Шез открытые ставни на этаже, но Элизабет никогда их и не закрывала. Как можно представить себе ее одинокой в этой пустыне? В общем одинокой, но он ничего не знал об этом и злился из-за этого на себя. Ему никогда не нравилось, когда кто-нибудь — а особенно женщины — продолжали жить вне его поля зрения. Но Элизабет, если бы какой-нибудь мужчина ее занимал, стала бы она плесневеть в одиночестве на улице Ломон в семь часов вечера?
Жос спустился в метро и стал искать свою линию с неловкостью какой-нибудь провинциалки. А кроме того, Жизель Вокро жила на краю света, и он должен был отшагать еще добрых четверть часа, волоча ноги в пыли Люксембургского сада, где задыхались под сухими деревьями люди, похожие на него. У него был вид бродяги, когда он оказался на углу улицы Ульм и Ломон. Элизабет ждала его на тротуаре, куря сигарету. Она не улыбалась, но глаза ее блестели.
— Хочешь подняться? — спросила она. Потом она поднялась на цыпочки — на ней были лодочки без каблуков — и поцеловала его в подбородок.
— Ты говоришь мне ты?
— Чтобы приручить беглецов, следует к ним относиться с доброжелательной фамильярностью. Это известно всем.
На этот раз ее глаза смеялись. Жос взял Элизабет за плечи и посмотрел на нее. Господи, и что поехал он искать на дорогах? «Я сказал твоей матери…»
— У красавицы Жизели мигрень, она очень раздражена, поверь мне!
Жос поднял глаза: окна на этаже Вокро были закрыты, ни одна штора не дрогнула.
— Тебе надо освежить рыльце, — засвидетельствовала Элизабет, морща носик. Неужели от него так несет? — Дворец на улице Шез поможет исправить ситуацию, разве не так?
Элизабет вела машину настолько уверенно, что Жос даже удивился. Она не задала ему ни единого вопроса, но сама рассказывала о красотах департамента Мен и Луара, о желтых лугах, о кроватях с балдахином, о личинках клещика-краснотелки, о фильме. Это был монолог на три минуты, забавный и ясный. Жос наблюдал за ней: слишком забавный; слишком ясный.
— А настоящая жизнь?
— Я люблю одного мужчину. Мне кажется, что я люблю одного мужчину.
Это было сказано нейтральным голосом. Взгляд, устремленный вперед, рука с сигаретой перевела в этот момент рычаг с третьей на вторую скорость. В этот момент они были на углу улицы Турнон и Сен-Сюльпис. В тени собора возник краткий миг обманчивой прохлады. Жос посмотрел вокруг себя, теперь пассивный и спокойный. Вье-Коломбье, Севр, Распай, Варен. В августе паркуются где хотят. Элизабет выключила мотор. Все та же новая для нее точность движений.
— Я его знаю?
Легкое колебание. Потом: «По имени, может быть, но не наверняка. Я сейчас вам расскажу». Она вновь перешла на «вы».
* * *
23-го июля утром, в воскресенье, очень рано, Элизабет потихоньку вышла из своей комнаты, стараясь не скрипеть ни дверью, ни лестницей, чтобы избежать любопытства барона и вопросов Лабеля и Блонде, своих соседей по «башенному коридору», тупику, загроможденному доспехами и готическими стульями с высокой спинкой. Каждый вечер, чтобы им польстить, она делала вид, что ей с огромным трудом удается устоять перед поползновениями своих компаньонов. Довольно древняя на вид щеколда делала ее комнату совершенно неприступной. Накануне она оставила машину в непривычном месте, откуда можно было отъехать, не тревожа слуха остальных участников септета.
Она приехала в Сомюр задолго до девяти часов, когда город был наполнен растворенной в воздухе влагой от поливальных машин и ароматом горячего хлеба. Над Луарой висело дымчатое марево. Кардонель пел в городе накануне вечером: она не могла, не нарушая приличий, отправиться прямо к нему в отель раньше одиннадцати. Вероятно, он получил по прибытии письмо Элизабет, которое она ему написала, извещая его о своем визите. Ждал ли он ее? Она села на террасе одного из кафе, откуда следила за отелем «Анна Анжуйская», поставив ноги в одну из восьмерок, которые официант нарисовал на июльской пыли водой из графина. Город встречал своих гостей с несколько высокомерным и необъяснимым достоинством. Элизабет почувствовала себя счастливой.
Она еще не успела выпить свой двойной кофе-эспрессо, когда заметила Реми Кардонеля. Он не выходил из отеля «Анна Анжуйская», а возвращался туда, в спортивном костюме, с полотенцем вокруг шеи. Он непременно должен был пройти перед террасой, где Элизабет поспешно уткнулась носом в чашку. Она подняла глаза в тот момент, когда певец остановился в четырех шагах и начал ее разглядывать. На кого он походил? На недоступного старшего брата, за которым всегда бегают подруги; на студента-дипломника. В любом случае у него было лицо, которое дразнило Элизабет, но которо