Бар эскадрильи — страница 78 из 79

е взгляда. Он присел на колени и стал объяснять Зюльме надлежащим тоном и подбирая соответствующие слова, что она останется одна дома, будет его охранять, спрячет свою косточку под подушки дивана или в кровати Жоса. Собака неожиданно лизнула его языком в лицо, и голос Жоса сказал: «Пойдемте, ребята… Постараемся не приехать туда последними…»

ФОЛЁЗ

Мне обещали изнуренных разбойников, вертепы Бокки, а я попал на семейный праздник в честь мадмуазель Вокро, которая, если верить газетам, стала смачной комбинацией из Декобры, Жинетт Леклерк и Пиаф. Впору прямо пожалеть, что в свое время не примкнул к клубу пользователей этой персоны. Их была целая толпа, но толпа довольная. Сегодня наш постоянно меняющийся кумир предоставляет эксклюзивные права на свои интимные таланты одному певучему щеголю, для которого она, как мне кажется, слишком крупная рыбка. Но, мне кажется, я ошибаюсь, и этот Кардонель оказался одним из лучших мероприятий этого неописуемого Фаради. Очаровательное общество, кое-какие цветы которого этим вечером оказались в клумбе наших привычных сообщников. Какое же удобрение оживит эту истощенную землю? Ненависть моих друзей настолько бдительна, что я больше никогда не посещаю ни мест, ни мероприятий, где они собираются. Так что в тот момент, когда я вошел в этот кабак на горе Сент-Женевьев, где выступает наша Каллас, моим глазам предстала глубина моей дерзости, которая вернула мне лестное представление о самом себе. Итак, я удовлетворен. Только Грациэлла и Леонелли искренне расцеловали меня. Более испуганный, чем это может показаться, с очками в кармане, я практически не различаю лиц. Эта уловка помогает моей близорукости симулировать презрение, которого ждут от меня, и делает мое лицо беспристрастным.

Я добираюсь до бара, толкнув человек десять знакомых, неожиданное молчание которых за моей спиной позволяет мне измерить обиду, нанесенную им моим безразличием. Я являюсь постоянным оскорблением. Мне случается даже самому ощущать усталость оттого, что я среди остальных всегда оказываюсь точно каплей, каплей кислоты в сироп. Я жгу и не смешиваюсь.

Держа стакан в руке, я оборачиваюсь со все еще опущенными вниз глазами. И они замечают меня, сидящего нога на ногу, замечают элегантный туфель на конце моей ноги, замечают, как она дрожит. Дрожит такой непроизвольной, яростной дрожью, вроде той, что сотрясала когда-то жен нотариусов, когда в провинциальных гостиных их наэлектризовывала злость. Английская обувь, поношенные носки и их хозяин Форнеро, сидящий один, лицом на уровне задниц. Близорукий он или нет, но выглядит еще более безразличным, чем я. Он меня не замечает, и я наблюдаю за ним без зазрения совести. Невидимая нить, протянутая таким вот образом между нами, оберегает меня от зануд: ко мне никто не подходит.

Форнеро — я хорошо знаю это выражение — дошел до конца чего-то. Но чего? Торопливый психолог сказал бы: отчаяния. Все так и все не так. Так или не так. Жос выше этого; он достиг тех подлунных высот, когда замечаешь только смешное или гнусное в разыгрывающейся комедии, в которой никак не хочется участвовать. Особое состояние. Все еще недавно молча принимаемые условности, все расточаемые недавно знаки уважения, предупредительности, расточаемые то с некоторой тщательностью, то небрежно, кажутся не имеющими ни малейшего значения. Видеть, как Форнеро буквально на глазах соскальзывает — я готов биться об заклад! — в такую безнадежную отчужденность, — это вызызает во мне всплеск симпатии к нему. У меня появляется желание поговорить с ним обо мне, о моей книге, о кровоточащей обнаженности, в которой он оставляет меня, как я делал когда-то ради несколько садистского удовольствия продемонстрировать состояние моей души издателю, который хотел бы стать моим издателем, но не стал. В какой-то миг я испытываю ощущение, что мы с ним, Форнеро и я, одни в этой небольшой толпе друзей-врагов вдыхаем леденяще-обжигающий воздух истины. Понятно мое замешательство: леденящий или обжигающий? друзей или врагов? Осталась только такая истина, которая разрушает сама себя.

Иногда я пугаюсь своей неожиданной раздвоенности. Того, что не выдержку больше суицидного натиска своих ощущений. Форнеро стал волновать меня с тех пор, как я заподозрил, что он такой же хрупкий и одержимый, как и я. Я хотел бы сказать ему об этом, разделить… Разделить? Мы что, посмеемся вместе, с выпивкой в руке, среди сотни именитых членов племени, которые вызывают у нас омерзение? Я лично знаю, что мое спасение, если спасение существует, состоит в нагнетании отчаяния, благодаря ему моя книга взорвет среднее отчаяние, исповедуемое мне подобными. Они больше ни во что не верят — у меня же веры и того меньше. Они молчат — я насмехаюсь. Они дрожат от озноба — я же рву на себе одежды и бью себя в грудь. Я являюсь Кинг-Конгом универсального нигилизма. Форнеро кажется мне всего лишь старым скептиком, отправленным раньше срока на пенсию. На кой черт мне рисковать простудить его, распахивая окна и устраивая смертельный сквозняк?

Сама Вокро, стиль Шабей-«Сирано», сияет. Я полагаю, что сейчас она запоет, и тонкое качество ее выступления оживит аудиторию ее друзей. Я наблюдаю за ней, такой аппетитной, такой материальной, в ее платье, которое будто с сожалением прикрывает ее тело. Она одновременно и Нана и Беренис (барресова Беренис!), — если только имена этих грациозных призраков еще что-то кому-то говорят в вольере этих болтунов. На стенах — сотня фотографий, прославляющих героизм и смерть. Самолеты-бабочки или алюминиевые сигары в момент погружения в струю дыма перед последним падением. Костистые нервные лица, высеченные предчувствием жертвенности. Надо же было набраться наглости или мобилизовать ресурсы дурного вкуса, чтобы сделать декорацию из таких траурных фотографий!

Архангел средств массовой информации, томный, как восточная красавица, молодой Кардонель опускает время от времени свою руку и постоянно свой взгляд на выставленное малышкой Вокро кожное пространство. Боржет конфиденциально сообщает Шабею, дабы немного обострить его язву, что «United Artists» предлагает ему трехмесячное пребывание в Голливуде для изучения там возможностей состряпать американскую версию «Замка». Мир наизнанку. Сильвена с трудом скрывает, что она наконец подписала контракт с Ланснером, потому что он ей дает семнадцать процентов. Она подсчитывает, что при такой ставке для нее настало время вернуться к мужу и создать себе более либеральный образ: коралловый брючный костюм, воротник, как у Дантона, стиль — бывший министр. Бретонн досадует, что он единственный столь крупного калибра топчет здесь, в «Эскадрилье», ее черный паркет, и пытается обнаружить в еще хрупком очаровании Кардонеля тень двусмысленности, которая позволила бы ему погрызть косточку его мечты.

Жерлье, Греноль, Риго, едва привыкнув к удобствам власти (их, этих изъеденных молью классных надзирателей, ждет у подъезда шофер), уже чувствуют, как она качается, что их время уже проходит, и вопрошают себя, как бы поудобнее пристроиться к корыту противника. Буатель, с гибким и подвижным лицом чересчур мелкого комедианта, чтобы заинтересовать своей мордой продюсеров, тихо напивается. Красавица Дарль разжигает Фаради. Дельфина Лакло воркует что-то с очень близкого расстояния Бодуэн-Дюбрею; ей очень хочется узнать, так же легко размягчается сердце великого патрона, как у обычных господ, которыми она пользуется, или не так. Колетт Леонелли держит свою дочь за плечо — буксировка? защита? — и, кажется, благодаря своему положению, не подозревает, что у нее на лице с его огромными глазами написано даже больше грехов, чем ей приписывают ее недоброжелатели. Мезанж и Ларжилье, преуспевающие, ведут деловой разговор. Лукс на всякий случай краснобайствует глаза в глаза с Патрисией Шабей, усердствуя, как если бы ему светил тут какой-то приработок… Все как на ладони. Привыкнув к полутьме и к дыму, мои глаза теперь различают лица. Они, правда, немного расплываются, но это неважно, присочиню. За неимением сердец я всегда неплохо разбирался в их поясницах. Я знаю секреты этих людей, их формулы, их потаенные мысли, удары судьбы, о которых они трезвонят, и невзгоды, которые они замалчивают. Я также знаю, что нельзя позволять им разжалобить себя. Я пришел на землю, чтобы покрывать трещинами зеркало, в которое они смотрятся. Я мечтаю о книгах, которые взорвались бы у них в руках, как бомбы. У меня так же, как у Форнеро, нога дрожит от нетерпения, и мой рот кривит гримаса, как будто я встал не с той ноги. Ярость парализует меня — мускулы, мысли, язык, — и я хотел бы растоптать иллюзии этих привидений. Они отворачивают от меня взгляд? Они хотят меня стереть, как ластиком? Они отрицают мое присутствие? Но они никогда не помешают мне вонзить в них слова, которые в конце концов сломают их. Они не смастерили еще такой кляп, который заставит меня замолчать.

МЕСТО СТОЯНКИ И ОТДЫХА

Наверное, со стороны Аргонна. Автодорога вспарывает там холмы и леса живым, отчетливым шрамом, отчего мысль о старых ранах, воспаленных рубцах, которыми отмечена земля под слишком свежей растительностью, почти даже и не возникает. Самым старым деревьям здесь шестьдесят лет. Пропитанная костной и стальной пылью, земля здесь тяжелее, чем где бы то ни было на земном шаре, исхоженная капитаном вдоль и поперек, исхоженная с неистовством и мыслями, непонятными тогдашнему маленькому мальчику, но врезавшимися в память навсегда.

Жос протянул руку и попросил у Элизабет карту Мишлен номер пятьдесят шесть. Он развернул ее наполовину, потом — зачем — положил ее, оставив палец между двумя складками, на сиденье, где она выделяется теперь желтым пятном. Зюльма опустила на секунду голову, подвинула одну лапу и выпрямилась, внимательно следя глазами за дорогой, напряженная, серьезная, поворачиваясь только иногда, чтобы проводить быстрым поворотом загривка удаляющуюся в противоположном направлении машину. В голове Жоса проходят названия мест — Шалад, Вокуа, Буа-Брюле, Илетт, Монфокон —