Барабанщики и шпионы — страница 4 из 13

Друг Раскольникова, деятельный Разумихин, и дядя заменяют лохмотья своих подопечных на более приличные костюмы. Оба достают неизвестно где комплект вещей, в который герои тут же и переодеваются.

Разумихин приносит Раскольникову «каскетку», серые панталоны, жилетку и сапоги. Дядя протягивает Сереже сверток. «В нем были короткие, до колен, защитного цвета штаны, такая же щеголеватая курточка с множеством карманов и карманчиков, желтые сандалии, пионерский галстук с блестящей пряжкой, косая, как у летчика, пилотка и небольшой кожаный рюкзак». Раскольников слушает Разумихина с отвращением, Сережа хватает «добро» дрожащими руками и бежит переодеваться.

Старая жизнь закончилась.

И здесь возникает тема прощания с жилищем. Съезжает с квартиры Сережа, съезжает и набоковский Федор Константинович.

«Вскоре мы собрались, – рассказывает Сережа. – Ключ от квартиры я отнес управдому, котенка отдал дворничихе». Федор Константинович «вынес вещи, пошел проститься с хозяйкой […] отдал ей ключи и вышел».

Гайдар еще задерживается на этом прощании, не позволяя Сереже уйти просто так.

«У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты.

А вон высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, и на пыльных стеклах прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной, отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Все равно там теперь пусто и никого нет».

Сережа, кажется, не прикипел к своему жилью, словно живет на съемной квартире, как и Годунов-Чердынцев. Не так ли и с героями Достоевского, которые обычно снимают «от жильцов»?

«Случалось ли тебе, читатель, испытывать тонкую грусть расставания с нелюбимой обителью? – вопрошает Набоков. – Не разрывается сердце, как при прощании с предметами, милыми нам […] Я бы тебе сказал прощай, но ты бы даже не услышала моего прощания. Все-таки – прощай. Ровно два года я прожил здесь, обо многом здесь думал, тень моего каравана шла по этим обоям, лилии росли на ковре из папиросного пепла, – но теперь путешествие кончилось».

Уютное, родное – все осталось в прошлом. И в «Даре», и в «Барабанщике» это прошлое связано с темой отца. Отец для Сережи так же окутан тайной, болью, разлукой, как то ли пропавший когда-то, то ли погибший отец Федора Константиновича. Сережин отец, осужденный за растрату, в душе поэт. Его стихи и песни хранят сына от злой судьбы. «Как описать блаженство наших прогулок с отцом по лесам, полям, торфяным болотам […] как описать чувство, испытываемое мной, когда он мне показывал все те места, где сам в детстве ловил то-то и то-то», – вспоминает Федор Константинович. Сережа подхватывает: «Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на огонек в поле и дружно распевали твои простые солдатские песни. Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в желтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, березу?»

Набоковский герой грезит, что отец когда-нибудь вернется. «Отец часто являлся ему во сне, будто только что вернувшийся с какой-то чудовищной каторги, перенесший телесные пытки, о которых упоминать заказано, уже переодевшийся в чистое белье, – о теле под ним нельзя думать…»

Сереже повезло: его отец придет. И не с вымышленной, но с настоящей каторги. Его не пытали, но он покалечен. «Я смотрю на его левую руку: большого пальца до половины нет. Смотрю на голову: слева, повыше виска, шрам. Раньше его не было». Возвращение каторжника, которого очень ждали.

А что если Сережа какой-нибудь внук другого набоковского героя, Николая Гавриловича Чернышевского? Советский пионер и русский революционер точно сделаны из одного теста. Перемешаем опять гайдаровскую и набоковскую прозу:

«Мы присутствуем при том, как изобретательный Николай Гаврилович замышляет штопание своих старых панталон: ниток черных не оказалось, потому он какие нашлись принялся макать в чернила […] Чернилами же […] он мазал трещины на обуви, когда не хватало ваксы; или же, чтобы замаскировать дырку в сапоге, заворачивал ступню в черный галстук».


«Если бы еще оставалась подкладка, то ее можно было бы замазать чернилами. Но подкладки не было, а мазать чернилами свой затылок мне, конечно, не хотелось».


«Бил стаканы, всё пачкал, всё портил: любовь к вещественности без взаимности. Найдя в бумажном мешочке за окном лимон, он попытался кляксы вывести, но только испачкал лимон да подоконник, где оставил зловредные нитки. Тогда он обратился к помощи ножа и стал скоблить».


«Вычистил и вздумал было прогладить свою рубаху, но сжег воротник, начадил и, откашливаясь и чертыхаясь, сунул утюг в печку…»


«А потом донимала изжога. Вообще питался всякой дрянью – был нищ и нерасторопен».


«Пил жидкий чай, съедал только одну булочку и жадничал на каждом куске сахару. Но зато к обеду, подгоняемый голодом, накупал я наспех совсем не то, что было надо. Спешил, торопился, проливал, портил»[14].

Пойдем еще дальше и заметим, что из-за спины Чернышевского выглядывает Акакий Акакиевич Башмачкин, с худым гардеробом, со своей баночкой с чернилами, наблюдает, как экономит Сережа, и говорит маленькому – причем маленькому в самом прямом смысле этого слова – человеку, который появится только через 100 лет: «Я брат твой».

Мальчик и девочка

Универсалии на этом не заканчиваются. Гайдар в «Судьбе барабанщика» предвосхитит образ, который возникнет у Набокова лишь в 1955 году. «Лолита», конечно, предварена повестью «Волшебник» 1939 года, где Набоков репетирует гумбертовскую тему, да и в «Даре» будущая история Лолиты сначала прокручивается пошлейшим Щеголевым («…старый пес, – но еще в соку, с огнем, с жаждой счастья, – знакомится с вдовицей, а у нее дочка, совсем еще девочка, – знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти»), но не мог же Гайдар всего этого читать?..

В «Волшебнике» героиня еще без имени, она названа просто Девочка, и нимфеточный образ в ней только нащупывается: «Девочка в лиловом, двенадцати лет […] торопливо и твердо переступая роликами, на гравии не катившимися, приподнимая и опуская их с хрустом, японскими шажками приближалась к его скамье сквозь переменное счастье».

Однако ее товарка из советской страны, написанная годом ранее, выведена куда откровеннее и могла бы понравиться Гумберту Гумберту: «Вдруг – вся в черном и в золотых звездах – вылетела из-за сиреневого куста девчонка. Не заметив меня, она быстро наклонилась, поправляя резинку высокого чулка; полумаска соскользнула ей на губы […] Ей тогда было тринадцать-четырнадцатый, и она училась в шестом классе двадцать четвертой школы». Такова Нина Половцева, дочь офицера (матери у нее, как назло, нет)[15].

Пройдет полтора десятка лет, и Набоков напишет наконец свою совершенную школьницу: «Если же закрываю глаза, вижу всего лишь застывшую часть ее образа, рекламный диапозитив, проблеск прелестной гладкой кожи с исподу ляжки, когда она, сидя и подняв высоко колено под клетчатой юбочкой, завязывает шнурок башмака».

Как силен порыв Сережи, когда он хочет еще раз наглядеться на свою «душеньку»: «Постой, – помолчав немного, попросил я, – не надевай маску. Дай-ка я на тебя посмотрю, ведь мы с тобой давно уже не виделись. Было, очевидно, в моем лице что-то такое, от чего Нина разом притихла и смутилась. Прекрасны были ее виноватые глаза, которые глядели на меня прямо и открыто». Отсюда еще чуть-чуть до гумбертовского «и взять твою голову в мои недостойные руки, и подтянуть кверху кожу висков с обеих сторон, и поцеловать твои окитайченные глаза».

Тринадцатилетнюю Нину Половцеву, ученицу шестого класса двадцать четвертой школы, можно уверенно поместить между Девочкой из «Волшебника» и Лолитой.

Но здесь сопоставление выявляет, скорее, различие, чем сходство. И там, и тут есть девочка с «нимфической сущностью», «маленький смертоносный демон». Если в текстах Набокова мы смотрим на нимфеток глазами взрослого мужчины («необходима разница между девочкой и мужчиной»), то у Гайдара девочку видит ее сверстник. Сережа ей ровня, как был ровней Гумберт своей Аннабелле.

Но и сам Сережа находится в «нимфеточном» возрасте, повторяя взросление Лолиты: от двенадцати до четырнадцати лет. Фальшивый дядя и фальшивый отец везут куда-то своих сирот. И хотя цели у взрослых разные, они запугивают детей тривиальными способами. Сережа «виноват»: он продал Валентинину горжетку, взломал ящик с пистолетом. «Другой бы на моем месте тотчас же сообщил об этом в милицию, – говорит дядя. – Тебя бы, мошенника, забрали, арестовали и отослали в колонию… Но я добр! Я вижу, что ты раскаиваешься, что ты глуп, и я тебя не выдам. Жаль, что нет бога и тебе, дубина, некого благодарить за то, что у тебя, на счастье, такой добрый дядя».

Гумберт Гумберт расписывает Лолите возможное будущее, если ей придет в голову донести на него. «Пока я буду томиться за решеткой, тебе […] предложен будет выбор между несколькими обиталищами, в общем довольно между собой схожими; дисциплинарную школу, исправительное заведение, приют для беспризорных подростков или одно из тех превосходных убежищ для несовершеннолетних правонарушителей».

Дядя пугает колонией, Гумберт – исправительным заведением.

Оба силой и обманом вырывают послушание доставшихся им детей.

«Иди, делай, как тебе приказано, и тогда все будет хорошо», – говорит дядя. «Что бы ни произошло, я останусь твоим опекуном и, если ты будешь вести себя хорошо…», – обещает Гумберт Лолите.

Взрослые рисуют перед детьми туманную цель, которую они вот-вот достигнут, если будут держаться друг друга. «Стал меня дядя вдруг хвалить и сказал мне, что я должен быть спокоен и тверд, потому что счастье мое лежит уже не за горами», – утешает себя Сережа. «Я часами старался создать в угоду ей впечатление, что мы живём “полной жизнью”, что катимся по направлению к некоему необыкновенному удовольствию», – бьется с непослушной девчонкой Гумберт.