Сама она перед началом концертов говорила о себе журналистам с иронией: “На этот раз в «Шатле» я чувствую себя этакой престарелой дебютанткой. Престарелой, но еще на ногах. И я благословляю то мгновение, когда поднимается занавес и я ступаю в круг света… Первый раз в Париже я буду петь без перерыва, подряд”.
Ах, ничего нельзя обещать и ничему нельзя радоваться заранее. Она могла верить только в обожающий ее зал: на записи слышно, как эти нескончаемые аплодисменты несут ее, словно утлую лодочку по волнам, как они возносят ее вверх, когда прерывается дыхание, изменяет голос и она почти шепчет, как они ликуют, когда голос возвращается и она с прежней силой поет песни, которые, кажется, слушатели знают наизусть. Впервые здесь прозвучали и три новые. Это Pleure pas (“Не плачь”) – песня обращена к младшей сестре Регине, пережившей личную драму, и полна воспоминаний об их общем детстве в Париже. Это Sables mouvants (“Зыбучие пески”), своего рода продолжение любовной истории песен Bel âge (“Прекрасный возраст”) и Amours incestueuses (“Запретная любовь”), – о любовниках, разделенных возрастом. Только теперь к былой нежности добавляется горечь:
Ты весна, а я зима,
Но наше лето прекрасно,
Хотя и ведет нас прямо в ад.
Текст перекликается со стихотворением Рембо “Одно лето в аду”, которое она очень любила.
И еще Le jour se leve encore (“День занимается снова”) – гимн жизни, как и ее другая великая песня Le mal de vivre. Неслучайно именно песней Le jour se leve encore она завершала свои последние концерты в “Шатле”:
Когда ты больше не веришь
В то, что потеряно навсегда,
Когда обманут, разочарован, убит,
Ты падаешь на землю
И, одинокий, больше ничего не можешь…
Ты все равно увидишь, что день занимается снова
И снова встает солнце.
Она пела эту песню грозно и отчаянно, в ритме негритянских спиричуэлс, выросших из невольничьих песен американского Юга. Она как виртуозный исполнитель аккомпанировала себе на рояле – этим был потрясен ее биограф Ален Водраска, которому посчастливилось побывать на том концерте. Она молила и заклинала: даже если человек-шакал убьет ребенка, если земля ослепит падающий самолет, даже если ты не веришь в восход, помни, что он все равно наступит.
…Прямая аудиозапись последнего концерта в “Шатле” открывается вступлением: пульсирующие в напряженном ожидании фортепианные аккорды и нетерпеливый гул аплодисментов. Потом музыканты начинают играть одну из ее знаменитых мелодий – и хотя мы только слышим стон, крик, рев зала (это в самом деле ни на что не похоже), легко представить себе, как она выходит из-за кулис и медленными шагами, улыбаясь, раскрыв навстречу им всем руки, в чем-то длинном и черном, как всегда, идет к роялю. Эта безмерная, нерассуждающая любовь ее поклонников, ее barbaresque – дар небес девочке военного времени, смертельно боящейся собственного отца, девушке, что готова была продать себя на брюссельской улице, чтобы не умереть с голоду, той женщине, которая поняла однажды, что одиночество – это ее судьба. И кто скажет, что небеса поскупились?
Мужчины
Женщины редко сами созидают свою судьбу, но это не мой случай. Бывает, мужчины теряют всю свою мужественность на сцене – а вот женщины там становятся сильнее… Сцена – мое главное счастье и несчастье. Когда я сажусь за рояль, я похожа на укротителя. Но только там я оказываюсь в объятиях любви – моего зала, моей публики.
“Я верю в страсть, потому что у меня нет таланта любви. Я всегда сжигала мосты и стремилась к переменам, я ни с кем не делила свою жизнь день за днем. Меня всегда бросало к новому берегу и в другом месте. Я одинока, это правда”, – призналась Барбара в интервью за год до смерти.
А вот начало фрагмента из неоконченных мемуаров: “Для меня много значит встреча с мужчинами моей жизни. Двоевластие, партнерство, смех, душевный покой, соблазн, необходимость завоевывать друг друга каждое утро, мечта о жизни вдвоем при ясном понимании того, что никто и ничто не сможет выдержать мой рояль, мои театры, мою дорогу, которую я разделяю с другими. Я храбрилась, ждала, находила и теряла, любила-любила, была счастливой и жестокой, часто безжалостной. О, это состояние влюбленности, я почти всегда его переживала. Оно было мне необходимо для того, чтобы петь. Как женщина я потерпела фиаско. Как мать я не состоялась. Сегодня я думаю, что такова плата за то, что, несмотря на эти обстоятельства, моя жизнь была прекрасной и полной”. Влюбляться, чтобы петь, – это важное признание. Барбаре ради своих песен нужно было отдать все, даже то, что для подавляющего большинства женщин составляет смысл и содержание жизни. С этим она приходила в зал – ничего не оставив про запас, для себя лично. Это не плохо и не хорошо, просто такой была ее творческая природа – и, может быть, именно поэтому ее так любили. Зрители на концертах чувствовали, что она принадлежит только им и никому больше.
Ее ироничный вальс Mes hommes (“Мои мужчины) не случайно посвящен не кому-нибудь, а музыкантам ее команды, которые называют певицу не “мадам”, а “патрон”. И если природа действительно обделила ее талантом любви, то уж даром дружбы наградила точно. Любопытно, что в мемуарах самые пылкие признания получают как раз те, с кем никаких романов не было, им посвящены целые страницы – Люсьену Мориссу, Михаилу Барышникову, Жерару Депардье… А вот о художнике Люке Симоне – да-да, том самом, к которому ушла от Юбера и с которым была вместе ни много ни мало почти три года, сказана всего одна фраза: “Важная встреча с художником Люком Симоном открыла мне мир живописи”. Как будто он был учителем рисования – представляю его эмоции, когда он, уже после ее ухода, прочел воспоминания Барбары.
Люк Симон
Версию Юбера Балле о том, как его друг превысил свои полномочия, мы уже знаем. Послушаем теперь счастливого соперника – только сначала о том, кто же он.
Витражи Люка Симона – неклассические, фантазийно-современные – и сегодня можно увидеть в Соборе святого Реми в Реймсе. Знаменитым витражным мастером был и его отец Жак Симон. Люк прожил долгую жизнь и работал очень много: его живописные полотна, гравюры, рисунки, скульптуры хранятся в парижском Центре Помпиду, Токийском музее современного искусства, музее Рембо в Шарлевиль-Мезьере и других местах. В 2004 году на аукционе “Сотбис” в Лондоне был выставлен на продажу его рисунок под пророческим названием “Птица, пикирующая на меня”. Он датирован 1961 годом и изображает стремглав летящую вниз диковинную черную птицу, похожую на орла, который вот-вот или вонзит когти в свою добычу, или разобьется о землю. Произошло и то и другое: в этом же году художник познакомился с Барбарой.
“Юбер в Абиджане был важной персоной, – вспоминал Люк, – очень импозантный, с прекрасной выправкой, он служил советником президента, жил в роскошном доме и был окружен множеством чернокожих слуг из местных. Я декорировал его спальню, а по вечерам мы пили и разговаривали. Он любил артистов, у него было много пластинок, но про одну – а это как раз было ее «Время сирени», – он сказал: «Это тебе не должно понравиться». И смущенно добавил: «Это моя женщина». Тогда между ними уже пробежала кошка, она не хотела переезжать в Абиджан. Однажды он даже признался: «Знаешь, вы с Барбарой очень похожи. Оба сильные, страстные и абсолютно неподходящие для жизни». Когда я возвращался в Париж, он попросил меня зайти к ней. Почему? Я до сих пор не знаю.
Она пела в L’Ecluse. Я нашел ее… интересной. Мы стали встречаться в кафе La Boule d’Or на площади Сен-Мишель. Она захотела увидеть мою мастерскую, а потом и место, где я живу. Ситуация складывалась щекотливая. Я послал в Абиджан первую телеграмму: «Тебе лучше вернуться». Она обольщала и ворковала: «О, не стесняйтесь, я могу спать и на канапе…» Я послал вторую телеграмму: «Приезжай немедленно». Он вернулся, но уже было поздно. Мы встретились в отеле «Лютеция» за бутылкой виски. Он спросил: «Ты прогуляешься со мной?» – «Какие прогулки! Я тебя предупреждал, ты мне не ответил. Эта женщина вошла в меня, и я не знаю, что делать». Он ответил: «Да ладно, у нас с ней все уже кончилось»”.
Неправда. Иначе не стал бы Юбер Балле через полвека с лишним с горечью, в деталях вспоминать их с Барбарой последнюю, завершившую отношения встречу: “В мае 1962 года мой брат провожал меня на машине в аэропорт Орли. Барбара тоже пришла – как всегда, как будто ничего не случилось. Но возле нее, на заднем сиденье, я увидел Люка Симона…”
Для Юбера все кончилось, а для Люка все только начиналось. Ему 36, ей – 31. В 1962-м, в разгар романа с Барбарой, он разводится с художницей Франсуазой Жило, которая родила ему дочь Аурелию. До него Франсуаза десять лет жила с Пабло Пикассо и написала книгу “Моя жизнь с Пикассо”, герой которой, гениальный художник, выглядит настоящим тираном по отношению к женщинам. Пикассо был в ярости и после выхода этой книги полностью прекратил отношения с их общими детьми – Клодом и Паломой, которые так и не видели отца до самой его смерти. Люк сохраняет со своей падчерицей Паломой дружбу и уже в 1970 году оформляет вместе с ней спектакль “Мадам”, главную роль в котором играла Барбара, – не слишком удачный ее театральный опыт, прохладно встреченный и зрителями, и критикой.
Наверное, они тоже пытались наладить совместную жизнь – ведь ему не надо было уезжать из Парижа в Африку, как Юберу. Все было сложно. Они не знали полутонов ни в искусстве, ни в отношениях, а черное и белое никак не перемешивались и вместе могли дать только серый оттенок. Она – хищная птица с орлиным клювом, всегда в черном (во всяком случае, именно такой она предстает на многочисленных рисунках, сделанных им в начале шестидесятых), ведет ночной образ жизни. Он – в белом халате или белой рабочей куртке – целый день пропадает в своей мастерской, а ночью предпочитает спать. Он зовет ее Дива или Королева, а сам напоминает благородного Шевалье, которого сыграл в фильме Робера Брессона “Ланцелот озерный”. Там у него скульптурной лепки лицо и пронзительный взгляд.