Жан-Ив Бийе был поверенным еще одной тайны: в разгар работы она на неделю ложится в больницу, умоляя его все держать в секрете. Возможно, воспаление легких – их она перенесла несколько. “Все пройдет, Будда, все нормально”. Он один знал, как она боялась, что не сумеет окончить работу, что альбом провалится, но никогда при этом не говорила с ним о болезни и ни на что не жаловалась, уговаривая его и себя: “Я совершенно счастлива”. Но когда работа, кажется, близилась к концу, она заявила ему: “Все не то, я не певица оркестра, надо все переписать!” И все началось заново.
Альбом Barbara (“Барбара”) вышел 6 ноября 1996 года, в день смерти ее матери. Спустя ровно тридцать лет. Двенадцать песен. Только три уже звучали прежде – воспоминание о войне Il me Revient (“Ко мне возвращаются…”), Sables mouvants и Les Enfants de novembre (“Дети ноября”). Остальные все новые.
Он совсем не похож на предыдущие, этот альбом. Более сложная аранжировка. Много драматических, почти театральных текстов. Звук, доведенный до совершенства, у тех, кто ей аккомпанирует. Технически безупречный звук ее собственного – все равно другого, не такого, как прежде, голоса. И эта выверенность, тщательность отделки, sophisti-cation – “изысканность, высшая степень сложности и совершенства”, о которой писали все критики, как-то пугает и не слишком идет ей. Это как у Толстого про умирающего князя Андрея: “Он стал слишком хорош, чтобы жить”. Конечно, все песни этого альбома интересны. Они к тому же очень разные. Но, на мой субъективный взгляд, есть две, которые напоминают о прежней, великой Барбаре и выражают то, о чем ей крайне важно было сказать перед уходом.
Vivant poeme – любой перевод звучит высокопарно, а там необычайно простые слова.
Живи, просто живи —
ты не вернешь мечты детства,
но мир – это надежда.
Он иногда показывает зубы и защищается,
но он будет любить тебя настолько,
насколько ты сам его любишь.
Иди ему навстречу и ничего не бойся!
Поэма жизни – это ты сам,
и она будет столь длинной и прекрасной,
сколь ты способен любить.
Музыку она написала сама – в своем излюбленном ритме вальса, в форме легко запоминающейся мелодии, слова певца Жана-Луи Обера, он прислал их ей по факсу. Песня эта удивительным образом перекликается с двумя другими в исполнении совсем уже немолодого Сержа Реджани – Il faut vivre (“Надо жить”) и Ma Dernière Volonté (“Мое последнее желание”). Голос уже почти покинул его, звучит скорее речитатив, но сколько оптимизма, страсти и силы в этом последнем желании – жить! Пусть “без солнца, без лета, без дома, без башмаков, даже увечным наполовину”… Другая эпоха, отстоящая от нынешней не на несколько десятилетий, а словно на несколько веков. Они опять спели дуэтом, эти любовники былых времен.
Femme-piano (я бы перевела как “Женщина-рояль”) начинается нежными и бравурными аккордами в духе Мишеля Леграна:
Не трогайте мое пианино,
Мои бастионы,
Мои очки,
Мой взгляд,
Мой фургон бродячих артистов,
Мои отъезды
И мои рискованные дороги —
Я так живу у своего черного рояля…
В эту последнюю ее песню уместилась вся жизнь с одиночеством и блужданиями, безумием и восторгом, слезами и пониманием, что пришел “конец моих весен” и остается только вспоминать о театрах и прекрасных ночах, там проведенных. Она заканчивает свой альбом дивы, достигшей высот славы, словами “Я всего лишь певица бульваров”… Поэтому ей так и хотелось туда вернуться – вспомним звонок другу за две недели до смерти, когда она предлагала ему все бросить и начать сначала в любом кафе на бульварах. И в одном из последних интервью: “Если бы голос вернулся, сегодня я стала бы петь в пригородах”.
Ноябрь
Голоса нет, концертов больше не будет (“Я не Мольер, чтобы умереть на сцене”), альбом сделан. Никакой рекламной кампании: “Телевидение? Ни за что. Они говорят о смерти детей, а я буду петь?”. Даже фото на обложку альбома фотограф Тьери Раджик сделал едва ли не тайком: он ожидал такси, она, как всегда, сидела за роялем в неизменном черном пончо и очках-стрекозах, без всякого грима, он сделал несколько снимков – они и пошли в печать. В феврале 1997-го она становится победительницей престижного французского музыкального конкурса Victoires de la musique – лучшей певицей года – во второй раз, первый был в далеком 1973-м. На церемонии награждения ее, конечно, нет, у нее берут по этому поводу интервью по телефону, связь плохая, она говорит слишком быстро, восторгается соперницами и шутит по поводу своего возраста… связь окончательно прерывается. Как же он мучил ее, этот возраст, и, как умный человек, она решила смеяться над ним, только это получалось слишком часто и невпопад. О ее подлинном состоянии мало знали даже друзья: Жорж Мустаки пишет новую песню для них двоих, чтобы исполнить вместе с Барбарой. La dame brune (так называлась их знаменитая композиция) категорична: “Я больше не пою!” И даже на предложение Жака Аттали писать мемуары она поначалу отвечает отказом: “Кому это интересно? Писать мемуары – это все равно что сказать: «Я скоро умру»”.
Но где-то в декабре 1996-го, сразу после выхода альбома, она начинает что-то записывать. Обращается за помощью к Клоду Слюйсу – и верный Клод присылает длиннющий факс с подробностями ее жизни в Брюсселе и начала карьеры в Париже, не забывая к месту и не к месту упоминать на всякий случай свою жену Беа. В том числе и ему мы обязаны тем, что эти неоконченные мемуары существуют, что можно и сегодня между строк услышать голос самой Барбары, ее вечное аллегро, ее задыхающуюся от волнения, сбивчивую интонацию.
Давняя болезнь берет свое: ей трудно дышать (астма), и она с трудом передвигается. Есть ценное свидетельство журналиста Жерома Гарсена, написавшего о ней книгу Clair de nuit (“Ясная ночь”) (а вообще их столько, что даже у меня они занимают целую книжную полку), – оно тем более ценно, что о своих недомоганиях, как и о своей благотворительности, она никогда никому не рассказывала. “В Преси мне пришлось оборудовать себе комнату на первом этаже – представь, я не могла больше подняться по лестнице! Тогда же я перестала ходить в больницу в Биша, как обычно делала это по средам и пятницам в течение полутора лет. Там была такая небольшая комната, где я разговаривала с больными, выслушивала их истории (я никогда не заходила в палаты, хотя они звали). После стала общаться с ними по телефону. И скажу тебе ужасную вещь: все мои больные, которых я опекала, умерли. Все. Я буду продолжать, пока сама не присоединюсь к ним, тем, кого я туда сопровождала…”
В июне 1997-го она составляет завещание.
Вместе с преданной Беатрис, которой оставлен дом, пытается сделать видеоверсию спектакля “Лили Пасьон” – по этому случаю был даже оборудован настоящий монтажный стол, и, как вспоминает Жан-Луи Обер, она ловит на лету самые сложные технические моменты. Он смеется: “Бьорк будет побеждена!”. Вместе с Жаном-Ивом Бийе отбирает сорок названий для двух CD – непосильная задача, туда и половина ее лучших песен не вошла.
Впрочем, все это уже не важно, потому что наступает ноябрь. Она его не любила: 6 ноября умерла ее мама, в это время уходит воспетая ею “рыжая, звонкая” осень, осень миражей, все в природе обнажается и замирает, перед тем как уснуть. В воскресенье 23 ноября после обеда она чувствует себя особенно плохо. Беатрис вызывает “скорую” (во Франции это pompiers, пожарники), они хорошо знают ее адрес и приезжают мгновенно. Ее везут в ближайшую больницу, Hôpital à Meaux, она в сознании, но там зачем-то (по преступной халатности? испугавшись ответственности?) врачи принимают роковое решение переправить ее в Американский госпиталь в Нейи, где она уже не раз бывала. Едут медленно – пациент слаб. Едут шестьдесят километров, потому что Мо и Нейи располагаются с разных сторон от Парижа! Когда наконец в три часа утра понедельника машина въехала на территорию Американского госпиталя, она была уже без сознания. Все поздно. Кома. В 16 часов 10 минут 24 ноября ее не стало.
В песне Le piano noir (“Черный рояль”) есть такие строки: “Когда я умру, положите меня в рояль, черный, как ворон, и пусть он плывет по волнам, а за ним летят птицы”. В Le sommeil (“Сон”) она говорит: “Дайте мне заснуть, мои птицы перенесут меня далеко-далеко, туда, где только тишина”. Наверное, так и произошло: волшебный черный орел и белые птицы ее снов унесли ее, хочется верить, в какой-то лучший мир.
На следующий день все журналы и газеты Франции вышли с ее портретами. Все напечатали душераздирающие тексты ее друзей и поклонников. В телевизионных репортажах то и дело мелькали люди, молодые и старые, которые просто приезжали в Нейи и оставляли у дверей госпиталя красные розы и гвоздики. У них были прекрасные лица. И вот они-то точно понимали, что Франция тогда потеряла. Частицу своей души, лучшее из того, что у нее вообще когда-либо было.
В четверг 27 ноября уже рано утром на парижском кладбище Баньо стали собираться те, кто ее любил. Это старое кладбище (открыто в 1886 году) на юго-востоке французской столицы, очень красивое и ухоженное, оно идет вдоль авеню Макс-Дормой. На ней с одной стороны – могилы за оградой, а с другой – бесконечные ряды цветочных лавок, чтобы можно было сразу купить цветы и просто перейти дорогу. Там похоронены Анри Руссо, поэты Жюль Лафорг и Альфред Жарри, кинорежиссеры Жан Виго и Клод Берри, эмигранты Петр Нилус и Юрий Анненков. Там есть еврейская часть кладбища, где находится семейный склеп Бродских. Барбара хотела, чтобы ее похоронили рядом с матерью, бабушкой и дедушкой. Как вспоминает Ален Водраска, день был промозглый и “под серым небом ощущался запах серы, как будто наступил конец света”. Было много селебрити. Депардье картинно говорил в микрофоны о том, что она уже на острове мимоз и ей хорошо. Убитая горем хрупкая блондинка (младшая сестра Регина, прилетевшая из Израиля) вспоминала, как Барбара любила осень, но “теперь для нас все мертво, все заледенело”. Самым трогательным моментом (а я сужу по видеозаписи, конечно) был тот, когда кортеж уже начинал расходиться и поклонники хором запели свои любимые песни – как когда-то на ее концертах —“Маленькую кантату”, “Черный орел”, “Скажи, когда ты вернешься…”