Барбаро и Контарини о России — страница 27 из 41

[424] и большое количество птиц обычно скрывается в этих заброшенных валах и рвах. Одним словом, вокруг стен Таны и внутри рвов было столько куропаток и дроф, что все эти места казались [птичьими] дворами каких-нибудь добрых фермеров. Местные мальчишки ловили этих птиц и продавали их по аспру[425] за пару, что по-нашему равно восьми багатинам[426] за одну птицу.

В то время жил в Тане некий брат Термо, францисканец. При помощи сети он устроил из двух обручей один большой обруч и укрепил в земле за городской стеной изогнутый кол. Таким образом, он ловил от десяти до двадцати птиц сразу. От их продажи он набрал столько денег, что купил на них черкесского мальчика, которому дал прозвище «Куропатка» и сделал его монахом. Кроме того, если в городе ночью оставляли окна открытыми, а внутри был свет, то иногда птицы влетали даже в дома.

Что же касается оленей и других диких животных, то можно представить себе, сколь много их было, но они не подходили близко к Тане, оставаясь на равнине, где обитали татары.

§ 21. Если попытаться установить приблизительно общую численность [татар, пришедших тогда к Тане], то окажется, что их было весьма много. Так, в одном только месте, называемом Бозагаз,[427] где была одна моя тоня [произошло следующее]. После того как сошел лед, я отправился туда на лодке, а это место расположено примерно в сорока милях от Таны. Тамошние рыбаки рассказали, что за зиму они наловили и засолили много морены и заготовили много икры; когда же этот народ частично побывал там, то оказалось, что взята вся рыба — как соленая, так и несоленая (там были и такие сорта, которые у нас не употребляются в пищу), вплоть до голов, и похищена вся икра, и начисто забрана вся соль (она здесь крупная, как соль с Ивисы)[428] — до того, что, ко всеобщему удивлению, не осталось на месте ни крупицы. Они унесли доски от бочек, вероятно для того, чтобы приспособить их к своим телегам. Они разломали три мельницы для размола соли, так как в них внутри имелись железные стерженьки, которые они взяли.

То же самое, что причинили мне, постигло решительно всех, даже Дзуана да Балле, который, как и я, имел тоню. Узнав, что приближается тот самый царевич, он велел вырыть большую яму и сложить туда до тридцати тачек икры; затем приказал забросать яму землей, а сверху — чтобы не было заметно — поджечь дрова. Однако они [татары] обнаружили маскировку и не оставили ему ровно ничего.

§ 22. У этого народа в употреблении бесчисленные повозки на двух колесах, повыше наших. Они устланы [сверху] камышовыми циновками и покрыты одни войлоком, другие сукнами, если принадлежат именитым людям. На некоторых повозках помещаются дома, которые они строят следующим образом: берут деревянный обруч, диаметром в полтора шага, и на нем устанавливают несколько полуобручей, пересекающихся в центре; промежутки застилают камышовыми циновками, которые покрывают либо войлоком, либо сукнами, в зависимости от достатка. Когда они хотят остановиться на привал, они снимают эти дома с повозок и живут в них.[429]

§ 23. Спустя два дня после того, как царевич удалился, явились ко мне несколько жителей Таны и сказали, чтобы я шел на стену, что там какой-то татарин желает говорить со мной. Я отправился туда, и он сообщил мне, что тут поблизости находится некто Эдельмуг, родственник царевича, и что он — если это будет мне угодно — охотно вошел бы в город и стал бы моим кунаком,[430] иначе — гостем. Я спросил разрешения на это у консула и, получив его, пошел к воротам и провел его внутрь вместе с троими его спутниками [ворота все еще держали на запоре]. Я привел его к себе в дом и всячески оказал ему честь, особенно вином, которое ему очень понравилось. Одним словом, он пробыл у меня два дня. Собираясь уходить, он сказал, что желал бы, чтобы я отправился вместе с ним, что он стал моим братом и что везде, где он будет рядом, я смогу путешествовать в полной безопасности. Он сказал еще кое-что об этом купцам, из которых не было ни одного, кто бы не подивился его словам.

Я же решил пойти с ним и взял двоих татар из местных городских; они пошли пешком, а я — верхом на лошади. Мы выехали из города в три часа дня; он был мертвецки пьян,[431] потому что пил до того, что кровь хлынула у него из носа. Когда я говорил ему, чтобы он так не напивался, он делал какие-то обезьяньи жесты, приговаривая: «Дай же мне напиться, где я еще смогу это добыть!».

Когда мы спустились на лед, чтобы перейти реку, то я старался ехать там, где лежал снег, но он, одолеваемый вином, ехал туда, куда шла его лошадь, и попал на место без снега. Там его лошадь не могла устоять на ногах, так как их лошади не имеют подков, и упала; он принялся хлестать ее плетью (ведь они не носят шпор), и лошадь то поднималась, то снова падала. Вся эта штука длилась, быть может, до трети часа. Наконец мы переправились через реку, подъехали к следующему руслу и перешли его также с огромными затруднениями, все по той же причине. Он до того устал, что обратился к каким-то людям, которые уже остановились здесь на отдых, и тут-то мы приютились на ночь среди всевозможных неудобств, как легко себе представить.

На следующее утро мы вновь пустились в путь, однако уже без той удали, какую проявили накануне. Перейдя еще одно русло реки, мы следовали все время по той дороге, по которой двигался народ, а он напоминал настоящих муравьев. Проскакав еще два дня, мы подошли к месту, где находился царевич. Здесь [Эдельмугу] было оказано всеми много почета; ему дали всего, что только там было: и мяса, и хлеба, и молока, и много других вещей, так что у нас ни в чем не было недостатка.

§ 24. На другой день — так как мне хотелось посмотреть верховую езду этого народа и каких обычаев они придерживаются в своем быту — я увидел столько поразительных вещей, что, полагаю, получился бы целый большой том, если бы я захотел и сумел, шаг за шагом, описать [все виденное].

Мы отправились к ставке царевича, которого нашли под шатром и в окружении бесчисленных людей. Те, которые стремились получить аудиенцию,[432] стояли на коленях, каждый в отдалении от другого; свое оружие они складывали вдалеке от царевича, на расстоянии брошенного камня. Каждому, к кому царевич обращался со словами, спрашивая, чего он хочет, он неизменно делал знак рукой, чтобы тот поднялся. Тогда [проситель] вставал с колен и продвигался вперед, однако на расстояние не менее восьми шагов от царевича, и снова падал на колени и просил о том, чего хотел. Так продолжалось все время, пока длился прием.

§ 25. Суд происходит во всем лагере, в любом месте и без всякой подготовки. Поступают таким образом. Когда кто-то затевает с другим ссору, причем оба обмениваются бранными словами (однако не совсем так, как это бывает у нас, а без особенной оскорбительности), то оба, — а если их было больше, то все, — поднимаются и идут на дорогу, куда им покажется лучше, и говорят первому встречному, если он человек с каким-нибудь положением: «Господин, рассуди нас, потому что мы поссорились». Он же, сразу остановившись, выслушивает, что ему говорят, и затем решает, как ему покажется, без всякого записывания, и о том, что он решил, никто уже не рассуждает. В таких случаях собирается толпа людей, и он, высказав свое решение, говорит: «Вы будете свидетелями!». Подобные суды постоянно происходят по всему лагерю, если же какая-либо распря случится в походе, то они соблюдают то же самое, приглашая быть судьей всякого встречного и заставляя его судить.

§ 26. Однажды, находясь в орде,[433] я увидел на земле опрокинутую деревянную миску. Я подошел и, подняв ее, обнаружил, что под ней было вареное просо. Я обратился к одному татарину и спросил, что это такое. Он мне ответил, что это положено «hibuth peres», т. е. язычниками. Я спросил: «А разве есть язычники среди этого народа?». Он же ответил: «Хо, хо! их много, но они скрываются».[434]

§ 27. Начну с численности этого народа и скажу [о ней] предположительно — потому что пересчитать его нет возможности, — приводя [цифру] ни больше, ни меньше, чем я думаю. Я уверен и твердо этого держусь, что их было триста тысяч душ во всей орде, когда она собрана воедино. Делаю такое замечание потому, что частью орды[435] владел Улумахумет, как я уже сказал выше.

§ 28. Военные люди в высшей степени храбры и отважны, причем настолько, что некоторые из них, при особо выдающихся качествах, именуются «талубагатер», что значит безумный храбрец.[436] Такое прозвище рождается в народе, подобно тому как у нас «мудрый» или же «красивый», отчего и говорят — Петр такой-то, по прозванию «Мудрец», или Павел такой-то, по прозванию «Красавец». Эти богатыри имеют одно преимущество: все, что бы они ни совершали, даже если это в известной мере выходит за пределы здравого смысла, считается правильным, потому что раз это делается по причине отваги, то всем кажется, что богатыри просто занимаются своим ремеслом. Среди них есть много таких, которые в случаях военных схваток не ценят жизни, не страшатся опасности, но мчатся вперед и, не раздумывая, избивают врагов, так что даже робкие при этом воодушевляются и превращаются в храбрецов. Прозвище их кажется мне весьма подходящим, потому что я не представляю себе отважного человека, который не был бы безумцем. Разве, по-вашему, это не безумство, когда один отваживается биться против четверых? Разве не сумасшествие, когда кто-нибудь с одним ножом готов сражаться с многими, да еще вооруженными саблями?