— Тсс… Бросайся!
— Смерть или кошелёк! — раздаётся отчаянный голос: — Руби, коли, сарынь на кичку! — подхватывают другие голоса, и в то же время испуганный крик
— Ах, мои батюшки! Да что же это такое! — И в то же мгновение чужая чёрная фигура разом опрокидывается затылком назад, раздаётся вопль, плеск выроненных щей, в воздухе, как цепа, взмахивают проворные кулаки: трах-трах!.. Какая-то другая фигура с криком мчится на помощь, но уже кулаки, сапожонки и разгорячённые груди мгновенно рассыпались в стороны и несутся назад через снег, как степные жеребята, весёлые и ликующие.
— Я отбил хлеб! — шепчет чей-то торжествующий голос, когда шайки вбежала по высокому крыльцу в тёмные сени передней.
— Дай мне откусить! Дай и мне!.. — протягиваются многочисленные руки, и кусок получёрствого кислого хлеба переходить от одного рта к другому. Все жуют его с каким-то наслаждением, как что-то необыкновенно дорогое и вкусное. Ни одно кушанье за ужином не съестся с таким аппетитом. Своя добыча, своею кровью куплена; запрещённый плод, не входящий в официальную программу еды; ешь не хлеб, а горделивое сознание своей удали и независимости.
— Братцы! Я сорвал с неё платок!.. — говорит Петруша. — Его надо бросить куда-нибудь, чтобы не нашли у нас. Ну, уж досталось ей! Я её так грохнул, что не скоро подымется.
Сдержанный, но радостный хохот шайки отвечает Петруше.
— Петя, ведь это Василиса? — пищит тоненький взволнованный голосёнок.
— Василиса… Ты разве не видел, какая огромная… Она у них самая силачка, а небось шлёпнулась не хуже всякой Федосьи-косолапки!
— А как я её, Петя, по плечу треснул! — продолжает тот же голосёнок. — Будет меня помнить! Счастье её ещё, что не в висок пришлось, а то бы я её на месте уложил…
И маленький кулачонок, величиною с куриное яйцо, грозно потрясся среди толпы. На дворе между тем слышны громкий беспокойный разговор и ругательства.
— Братцы, теперь надо на нижнюю девичью напасть; они теперь ужинают.
— Ого-го! Вот как мы их! — заливаясь счастливым смехом, пищит тот же детский голосёнок. — Надо ведь, Петя, сначала ночники потушить…
— Петя, хочешь, я потушу ночник? — вызывается Ильюша.
— Ну хорошо, ты сначала один прокрадёшься в нижнюю девичью, чтобы никто тебя не видал; а мы спрячемся кругом. Как задунешь ночник, мы сейчас крикнем и бросимся на них…
— Вот это отлично, вот так молодец Петя! — вне себя от радости шептал тоненький голосок. — Ну уж я им теперь задам! Будут мои кулачища помнить… А не взять ли мечи?
— Где теперь за мечами ходить, мы и без мечей зададим им баню. Только уж, ребята, не даваться в плен, до последней капли крови биться.
Голосёнок волновался, как в лихорадке:
— Клянусь тебе, Петя, что я живой не отдамся в плен… Слышите же, братцы, не выдавать друг друга… Надо, Петя, на мече поклясться… Давайте, братцы, на мече поклянёмся…
— Тсс… Она подходит к лестнице… Ты за её платьем вползи… Никто не увидит, — командовал Петруша Ильюше. — Валяй, ребята… Не отставать!
Опять проворно заскрипели по морозу частые шаги, и семь черкесов перемахнули с переднего крыльца на девичье, откуда спускалась крутая лестница в каменную, почти подземную комнату со сводами, так называемую нижнюю девичью. Там была столовая и спальня почти всех девок. Другая девичья, почище, была наверху, в обычном месте. Василиса, ворча и ругаясь, сходила по скрипучим ступенькам, а за нею, изогнувшись как хорёк и прикрываясь тенью её платья, полз на четвереньках наш Ильюша. Мы смотрели на него с уважением и трепетом, как на бесстрашного абрека, проникающего в недра неприятельского стана. Двое нас поместилось у входа, двое под окнами, ещё двое посланы через верхние сени зайти снутри дома. Дрожа от холода, переминаясь с ноги на ногу, мы пристыли жадными глазам к сцене, открывавшейся перед нами. Мы без следа забыли в эту минуту свои уроки, свой низ, гнев маменьки, ужин, холод. Точно волчата, подкравшиеся к стаду, мы горели одним неудержимым желанием — ринуться в битву. Удаль просилась наружу, побеждая холод и страх. Нижняя девичья была вся объята красным светом топившейся печки. Широкая раскалённая пасть её то и дело глотала охапки золотистой соломы, которую бросала девушка, топившая печь.
С весёлым и говорливым треском коробились, дымились и потом вспыхивали языками эти соломенные груды. Высоко гудело в трубе вылетавшее пламя; его красный свет то сползал, то опять расползался вверх по тёмным сводам; за ним то словно гнались, то словно убегали от него чёрные тени, смотря по тому, ослабевало или разгоралось пламя.
Штук пятнадцать девушек сидели в разных местах на лавках, сундуках и табуретках за прялками и ткацким станком. Прялки дружно вертелись и гудели; ноги девок ходили ходенем. Громкий, почти крикливый разговор заглушал и шум прялок, и треск горевшей соломы… Все кричали и говорили разом. Посредине стоял стол с чашкою горячих щей, ложками и хлебом. На столе закопчённый дымящийся ночник. Василиса рассказывала, стоя у стола и махая руками. Наш Ильюша уже лежал под столом, не шевелясь ни одним мускулом… Такая отрадная противоположность между этою жарко натопленною, залитой светом комнатою, этим тёплым ужином и шумным работающим многолюдством, и с другой стороны, между этой онемевшею, застывшею от холода ночью, тёмною, бесприютною и безжизненною!.. Мороз пробирает всё злее и злее; на кончиках пальцев словно деревяшки повисли… Вот бы теперь к печке, на солому!.. Чего же это Ильюша ждёт, не тушит?
— Петя, холодно… — жалобно пищал недавно ещё задорный голос. Ему нет ответа.
— Петя! — послышалось с другой стороны. — Нам ещё стоять, или домой?
Ответа нет…
Снег под окнами поскрипывает как-то нетерпеливо и часто… Открытое бездонное небо всё крепче и крепче тянет и высасывает всякий тёплый вздох, всякий случайный след земного тепла… У окна кто-то глубоко закашлял.
— Тсс… Тсс…
Вдруг красные огни потухли; раздался резкий стук. Обе двери, внутренняя и надворная, распахнулись настежь.
— Ураа! — загремело в темноте. — Смерть злодеям!..
Тяжело повалилась какая-то скамейка, затрещала опрокинутая прялка, кто-то взвизгнул, кто-то ругнул, на столе что-то зазвенело.
— Батюшки! Да что же это такое? Ведь это разбой просто! — вопил неистовый голос.
— Трах-трах! Валяй, ребята!
— Нет пардону! — запищал другой отчаянный голос.
— Держите их, девушки! Дверь заприте! Понесёмте их к барыне! — слышалось в промежутках всеобщей стукотни и крика…
— Щи прольёте, баловники! Да что же это, право, такое… Бегите за барыней! Матрёна…
И опять: трах!.. трах!..
— Не выдавайте, ребята! Меня наверх тащат!
— Ох господи, убили совсем, озорники эдакие… Ох, да чем же это он!
— Братцы, Костю потащили… Костю отбивать! — кричал запыхавшийся Петруша.
Свалка делается всеобщая. Не видя и не помня ничего, машешь кулачонками, вцепляешься в платья, ухватываешься за притолоки… Какие-то тяжёлые, неповоротливые туловища придавливают тебя то к стене, то друг к другу, какие-то грубые руки тащат и отрывают тебя. Захваченные куски хлеба, раскрошившись, высыпаются из твоих стиснутых пальцев; на щеке чувствуешь жгучую боль, ссадив кожу о камень стены. Кто-то локтем ударил под левое ребро; голове душно и тесно под тяжестью навалившихся и обступивших кругом больших людей…
— Ура! Смерти или живота! — кричит опять разъярённый голос Петруши, сопровождаемый оханьем, стонами, бранью и громом паденья…
— Убил совсем… Ах, мои матушки… Да он никак палкою бьёт… Что же это только барыня смотрит?
— Ура! Не отдамся живой! Помоги, Петя! — кричит Костя, тщетно барахтаясь в руках четырёх здоровых девок, уж притащивших его к внутренней лестнице.
Опять охи, крик, ругня, опять кто-то упал затылком о пол. Это Петруша с двумя братьями освобождает Костю.
— Отбили, отбили!.. Спасайся, кто может!
Побежали назад к наружному ходу. Девка, загородившая дверь, была мгновенно опрокинута; по её трупу хищники прорвались к лестнице.
— Братцы, меня схватили! — горько завопил тоненький голосёнок. Но уже было поздно: Петруша и за ним все мы неслись к своему низу, за переднее крыльцо, горячие и встрёпанные, ничего более не слыша.
Маменька торопливыми шагами спускалась в нижнюю девичью со свечой и двумя девками…
Чики-чики-чик!
— Медиолан, Милан на реке Олоне… Люди, на реке Алде, где делается славный сыр пармезан!.. — прилежно вытягивал Ильюша, раскачиваясь на стуле и стараясь громким голосом скрыть волнение крови, от которого ещё не успело успокоиться его сердце.
— Аршин, алтын, кадет, турок… — по-дьячковски распевал Костя, также качаясь стулом и корпусом, заткнув пальцами уши и глядя в потолок. Но его багровое, вспотевшее и встревоженное лицо комически противоречило этим тщетным усилиям придать себе вид невинного школьника.
Петруша сидел бледный и озябший; только калмыцкие глаза его сурово сверкали. Он мычал что-то по-латыни, угрюмо склоняя amarantus viridis. Около глаза его краснела царапина. Все мы были заняты самым серьёзным и дружным манером; о битве не было и помину. Гул от зубренья разбудил дядьку Аполлона, который никак не мог понять, с чего это мы так жарко вдруг принялись за уроки, но во всяком случае похвалил нас за это.
— Вот умники, господа… Так-то лучше. И маменьке вашей приятности больше будет, коли учитель останется доволен… Без ученья господам нельзя; без ученья только нашему брату хаму, рабам вашим впору, потому мы ваши рабы, вы наши господа. Вот что…
— Удино; близ него находится селение Кампоформио, где был заключён мир в 1797 году, — тянул Ильюша.
— Res, res, rem, re… rem, res… — тяжко гудел Петруша, закрыв ладонью книжку и отвечая себе на память.
На узкой лестнице скрипели медленные, тяжёлые шаги и шелестели знакомые юбки.
— Пьяченца, древняя Плазенцио, — выкрикивал Ильюша, учащая темп и усиливая тон, серые глаза его испуганно косились на дверь. Мы забарабанили дружнее и громче, но у всякого на душе лежало что-то очень зловещее, и все мы с замиранием сердца оправляли волоса и платье, не переставая выкрикивать урок.