Барчуки. Картины прошлого — страница 34 из 52

Настращал нас Андрюшка порядком, но вызывался так провести, что ни одна собака не почует, всё будем видеть как на столе, а сами схоронимся. Целый вечер только и шёпоту было, что об этой опасной ночной вылазке. Косте и Саше решено было не говорить, потому что они проврутся гувернантке; где им дождаться такого позднего часа! Нужно после ужина ещё часа два сидеть. Да и разве они смогут спастись, когда бабы погонятся за нами с косами и цепами? Тут дай бог нам-то, большим, удрать подобру-поздорову.

Гувернантка Амалия Мартыновна, как нарочно, сейчас же после ужина ушла в свою комнату и легла на постель читать немецкую книжку. Костя с Сашей и Володя заснули до ужина, и их сонных разнесли по детским.

У нас всё было наготове, когда Андрей осторожно приотворил дверь нашей нижней комнаты и с таинственным подмигиваньем кивнул головою в сторону сада. В одну минуту мы были на дворе.

На дворе стояла тёмная, но звёздная ночь. Сад чёрными массами листвы вырезался довольно ясно. В избах все спали, да и из дома сквозь растворённые ставни нигде не пробивался огонёк. Мы побежали сначала садом, пригибаясь от веток, попадавших в темноте нам в глаза и цеплявшихся за нас, потом перепрыгнули через огородный ров в молодые конопляники. На краю конопляника в тени старых ракит стоял стог прошлогоднего сена, у которого и остановил нас Андрей. Тяжело переводя дыханье, повалились мы все на солому в тени стога.

Тишина была совершенная. Звёзды в далёкой глубине переливали искрами разноцветного огня и роились всё бесчисленнее, всё мельче, по мере того, как глаз пристальнее проникал в тёмную бездну. Млечный Путь туманно-серебристым поясом перерезывал эту бездну, мигавшую миллионами глаз, и мы, опрокинувшись затылками на солому, с немым изумлением смотрели на эту таинственную небесную дорогу… «Коли напротив идти, в Иерусалим придёшь, что Царьград прозывается; а по ней пойти, в Киев придёшь», — уверяла нас бабуся.

— Слышите, барчуки! — сказал вдруг Андрей, приподнявшись на локте.

Мы насторожили уши. Неясный шум голосов и звон железа доносился со стороны крестьянских дворов.

— Выходят! Сейчас тут будут! — объявил Андрей.

Вдали можно было расслышать звуки какой-то отчаянно дикой и шумной песни.

— Барчуки, лезьте сюда! Отсюда виднее, — крикнул нам Андрей, взобравшись на стог.

Мы полезли за ним.

— Эх вы, на стог как бабы ползёте! А на дерево! — презрительно заметил Петруша, хватаясь за сук ракиты. Он с проворством белки винтом стал карабкаться по сучьям на самую макушку.

Со стога было видно красное зарево, выдвигавшееся из деревенской улицы, с сверкавшими в нём огоньками, с мелькавшими в нём чёрными фигурами. Из этого зарева неслось бренчанье, звон, крики и песни, которые мы слышали. Всё ближе и ближе приближалось к нам по проулкам это странное огненное зарево. Всё яснее слышалась несмолкаемая, назойливая многоголосая песня, резко будившая молчание ночи, и всё яснее вырисовывались на красном колыхающемся отблеске огней чёрные фигуры с поднятыми вверх палками.

— Ну, барчуки, теперь беда… Теперь тише воды, ниже травы лежите! Коли услышат кого, убьют, подлые, — говорил Андрей с радостным смехом. — Сигайте со стога! На стогу как раз увидят. А вы под ракитку в куст забейтесь да и не шевелитесь; оттуда, со рва, всё как есть видно будет: бабу за косу поймать можно!

— А ты куда, Андрей?

— А я кругом обегу, к сараям… Я их, чертей, не боюсь, дам стречка, на лошади не догонят!

Зарево, крик и звон быстро приближались к нашему проулку. Припав к дуплистому стволу ракитки и крепко обхватив её рукою, я сидел, как заяц под кочкою, пригнул уши, затаив дыхание, и слышал, как отчётливо стукало сердце в моей груди. Братьев не было слышно, словно они сквозь землю провалились.

Мне действительно всё было видно. Когда процессия повернула с деревенского проулка на наш, я робко вытянул голову из чащи лозовых побегов, в которых был спрятан, и застыл на месте. Толпа босых баб с белых рубахах, с распущенными волосами, странно освещённая красным огнём сковород, на которых горели закопченные масляные тряпки, бесновалась и кружилась, потрясая цепами, ударяя косами о железные заслонки и оглашая воздух криками неистовой песни. Впереди всех бежала высокая баба с дегтярницей и мазницею в руках; другая седая баба, согнувшись под лошадиным хомутом, везла соху, за которой шёл дряхлый седобородый дед. Сохою опахивали околицы деревни, чтобы за рубеж её не могла переступить коровья смерть.

Смерть, смерть! Выйди к нам!

Мы тебя подкосим,

Мы тебя запашем!

Дико взвизгивали бабы, учащая звон и шум, которым они устрашали коровью смерть. Тут было три вдовы, три бабы, три молодицы, три девки, как сказал нам Андрей. Всех баб и девок нашей Лазовки я отлично знал в лицо, но теперь я никого не узнавал. Не узнавал даже нашего мирного проулка, по которому мы так часто бегали на гумно и на пасеку.

Мне казалось, что на меня навалился кошмар. Когорта воющих ведьм с Лысой горы неслась мимо меня, бросая от себя длинные ползучие тени, ещё более страшные, чем сами они. Казалось, весь этот адский трезвон, эти колдовские заклинанья и эти страшилища, освещённые мрачным огнём своих сковород, неслись именно на меня, на мой несчастный куст, торчавший на виду у всех на насыпи рва. Мне казалось, что я тут совершенно один, что нет вблизи меня души живой, и что сейчас эти косы, цепы и огни обрушатся на мою беспомощную голову. Я вижу, как поглядывает на меня ввалившимися глазами седовласая баба-яга, запряжённая в соху. Вот-вот поднимет она свою руку кощея и упрёт в меня свой костлявый палец: «Бери его, вот он!» Недаром две бабы, пробегавшие около моего рва, стучали цепами по раките, соседней с моею. Они, конечно, подозревают что-то, они отыскивают меня. О, они найдут меня, непременно найдут! Шевельнуться нельзя, заплакать нельзя. Господи! Зачем это только пошёл я в эту ужасную ночь на эту ужасную прогулку? Проклятый Андрюшка!

— У-у! Я коровья смерть! — вдруг раздался пронзительный голос Андрея-Дардыки, и чёрная длинная тень быстро перебежала проулок в трёх шагах перед толпою баб.

Всё разом смешалось. Оглушительный крик: «Вот она, вот она! Бей её!» — поднялся на проулке. Огни и чёрные фигуры с палками бросились врассыпную вслед за мелькнувшей тенью. Окаменев от ужаса, смотрел я, как летели вдогонку этой тени цепы и косы.

— Ой, черти, это я! Отпустите, черти! — вопил, надрываясь, голос Андрюшки.

— Бей её! Вот она! Давай мазницу, мажь дёгтем, — кричали кругом дикие голоса, и стук ударов, сыпавшихся, как дробь, гулко отдавался в холодном воздухе ночи.

— Убили, матушки мои, убили! Насмерть убили! Оглашенные, не видите, что ли? Я Андрюшка! — продолжал вопить в бесплодном отчаянии Андрей. — Ой, караул! Ослеп совсем! Дёгтем глаза выбили… Разбой!

С ракиты, под которою я сидел, что-то тяжко оборвалось. Петруша торопливо слезал на землю и кричал нам взволнованным шёпотом:

— Братцы, скорее домой, через сад! Сейчас откроют нас…

Не помня себя, я бросился через конопляники за Петрушей. Сторож у амбара тревожно забил в доску. А с проулка раздавались на вслед ослабевавшие вопли Андрея-Дардыки:

— Смерть моя! Убили! Караул!.

Часть третья

Ушан


…Мы проснулись среди совершенных потёмок; багровых сентябрьских сумерек, которые убаюкали нас, казалось, только за несколько минут, не было и в помине. Повозка наша плелась теперь лесом. То шла она как по пуховику, в глубоких колеях, засыпанных до краёв опавшим листом, то стучала как по лестнице, пересчитывая беспрерывно встречавшиеся корни и пни. Покойно и уютно было лежать нам в нашей тёплой и просторной повозке, доверху закладенной подушками и свежим сеном. Мы лежали все трое в ряд, потому что и старшему-то из нас было не больше двенадцати лет. Заботливый дядька наш Аполлон укутал нас во время сна ватошными одеялами, точно какую-нибудь хрупкую посуду, а вдобавок сверху прикрыл ещё таким тяжёлым и душным ковром, что мы, ушедши на самое дно повозки, просто уж никаким образом не могли выкарабкаться из своих уютных тёплых гнёздышек. В довершение же всего добрый дядька пожертвовал и собственным овчинным тулупом, тщательно завесив им ту сторону, с которой почему-то предполагал он ветер. Впрочем, мы этому отчасти даже были рады, так как ночь была очень тёмная, и глухой дремучий лес жадно и тесно обступал нас с обеих сторон.

Между тем на козлах, по-видимому, давно уже, велась оживлённая беседа нашего Аполлона с извозчиком. Из нескольких слов нетрудно было понять, что речь шла о самом интересном для нас предмете: о колдунах, леших и прочих страхах. Оратором, само собой разумеется, был Аполлон. Мы невольно прижались друг к другу; все, словно по команде, отвернулись от лесу и с боязливым любопытством стали вслушиваться в каждое слово рассказа.

— Ну так этот Ушан, — говорил Аполлон с свойственною ему хладнокровною важностию, — был наперво, как я тебе сказывал, господской, у помещика Ларивонова старостой ходил. Сколько разов я его и видывал! Из себя такой присумрачный был, совсем безлобый, бровастый, глазищи ажно под самые волосы подползли… И взгляду неприятного был. Это за ним ничего ещё такого не водилось, и разговору в народе не было, как дядю-то моего в лес лечить он водил: рвёт это, говорит, мне травку от поясницы, а сам, говорит, так на меня и глядит, и глядит, словно у него в глазу сидит кто… Ну, а как мать-то его Морозиха покончилась, стало ему перед смертью всю науку и сдай, тут-то уж он в худые дела и ударился. Ведь у них во всём роду бабы с хвостами были, поп их и на дух к себе под исповедь не пущал. А матери его Морозихе и руку солдат топором отрубил…

— Что ж это, почтенный, и взаправду он ей руку отрубил, али это она только представление такое делала? — перебил извозчик с живейшим любопытством.

— Нет, оно солдат был здоровый, промаху бы не дал. На побывках, значит, у брата гостил. Ну, а брат-то его был мужик заживный, хозяйственный, Морозиха на него издавна сердце держала: дочь, стало, за её Ушана не отпустил. Уж и чем она его за то не доезжала! Бывало, о полуночи кажнонощно обапола двора его так и слоняется: зельем, что ли, своим обносила али силу какую напускала, только села он колёснику поперёк горла; все невестки стали на голоса кликать. Нонче у него околеет корова, завтра околеет лошадь, просто двор совсем держаться не стал. Ему бабка и кобылу дохлую поперёк подворотни стоймя зарывала, и горшки с золой клала, да, видно, уж супротив неё всё это бессильно было… А уж он, кажется, какое ей почтенье делал: и гостинцами кланялся, и телег, может, сколько даром перечинил… Нет! Она ему всё своё поёт: «Попомнишь, говорит, Морозиху; уж не околею без того, а двор твой с корнем выкопаю». К этой-то оказии солдат и случись. Известно, человек военный, делов этих хорошо не знал, возьми да и ляжь себе с топором на лавке под самым под окошком. Вот как дело стало подходить к полуночи, смотрит солдат, из окошка рука косматая прямо на него и лезет. Что ж, брат, ты б думал? Перекрестился это он, изловчился да как вдарит, так руку по локоть и отнёс. Завизжала это ведьма, залаяла во весь голос, да и побегла прочь… Ну, а рука так не подоконнике и осталась.