Барчуки. Картины прошлого — страница 44 из 52

— Не покорялась, а он этого не любил. Ну, и велел убить. Три раза он её прощал, ручку она ему лизала, прощенья просила, а на четвёртый не помиловал; слово такое дал… До трёх, говорит, раз каждого человека прощаю, а уж, говорит, на четвёртый у меня не просись… На слове крепок был.

— Ушла она, что ли?

— Ушла… Она много раз уходила, да ворочалась. Тоже, помню, один раз совсем в лес ушла, стала брод переходить, а барин за нею, воды стаканчик несёт и мёду. «Маша, кричит, куда же это ты?» Так она, братец ты мой, остановилась серед воды, посмотрела на него, посмотрела, да и повернула назад! Так сам барин её на двор и привёл, мёду ей дал, водки… Опять на цепь посадили…

— Должно быть, и барин ваш сам молодец был! — невольно признался я.

— Молодец! У нас в старину народ всё молодец был, не нонешний, — равнодушно отвечал ямщик. — Теперь в человеке силы такой нету, как в старину… Помельче стали…

— А что?

— Ничего! К слову говорю, — так же равнодушно продолжал мой рассказчик. — У барина нашего Матвей Рыжиков ловчий был, большой силы человек. Когда барин на медведя ходил, так этот Матвей Рыжиков с товарищем завсегда в кусту лежали, на случай беды. Два раза с барина медведя снимал, много награды получил. Палаш у него был такой длинный, солдатский; так он им медведя с одного разу рассёк… Теперь таких нет… Аль может, есть? — отнёсся он вдруг ко мне, словно испугавшись решительности своего приговора. — Не слыхать у нас что-то.

Разговор оборвался ненадолго; въезжали на длинный песчаный взволок, которому конца не предвиделось. Ямщик мой закурил смердячую, совсем закоптевшую трубочку разъедал мне глаза таким едким чадом, что я от всей души удивлялся, как это он до сих пор не повалился замертво с козел, глотая так аппетито такое зелье. Поистине, «богомерзкие и бесовские табала», как её называют раскольники. С медведей мой рассказчик перешёл к волкам. Он их третировал так просто и легко, как мы, горожане, говорим о мышах. Зимой, говорит, едешь порожняком обратно, а их штук по пяти, по семи у дороги, бывало, стоит. Смотрят на тебя… Ну, и ты смотришь… И ничего… Пойдут себе сторонкой… Ведь они на колокольчик не бросаются.

— Вот собака-то его страсть боится, — продолжал он через минуту. — Выбросили у нас ребята волка дохлого на выгон, так собаки дворные сажен за пятьдесят к нему не подходят. Дух волчий слышат.

— Летом они мало ходят? — спросил я.

— Летом он не ходит, косы боится. Летом он в лесу больше держится, зайцев ловит, всякое зверьё. Летом он детей щенит. Как ощенится, никуда не пойдёт. Только его не трогай, щенят его. Никакой он него шкоды не будет. Ну, а тронул детей, подушил — это уж жди к себе в гости. Всё порежет. Тому самому человеку всё порежет, кто его волчат душит. Так кругом двора и будет караулить, жеребёнок — жеребёнка, свинья — так свинью, что попадёт! Разорит вконец. Тоже не без разума зверь, правду соблюдает.

— Так ли, брат, это? — заметил я. — Ну как волку узнать, кто его волчат душил? Не при нём же душат…

Ямщик не скоро ответил мне, а что-то безмолвно соображал.

— А как же теперича собака! — начал он, победоносно на меня посматривая. — Ведь узнаёт же она, кто недобрый человек, кто хороший?

— Ну?..

— Ну, стало, как чему Бог определил, так то и есть; рыба — рыбе, птица — птице, человек — человеку повинуется. Какая, взять теперь гад, утёнок, а на воде — куды тебе! Не втонет ни за что, за большими поспевает, стало быть, что к чему устроено. Вот и смекай тут.

Я смирился…

Что-то вдруг стало разом темно.

— Эй, приятель, это что такое? Куда ты?

Оказалось, что мы свёртываем в самый лес для объезда сыпучих песков. Ветки зацарапали и забарабанили по тарантасному верху. Концы оси стали задевать за стволы, а колёса стучали по корням, будто пересчитывая ступеньки лестницы. Пристяжные пугливо жались к коренным, и бежать стало очень трудно. Тёмный сырой свод, едва сквозящий сетью бледных просветов, как сотнями глаз, обнял нас сверху и кругом. Словно мы двигались длинною подземною тунелью… В темноте нельзя было различить даже пристяжных лошадей и ямщицкого кнута. Иногда раздавался страшный толчок, и экипаж на мгновение останавливался. Все снасти экипажа трещали и скрипели. Мазь из колёс давно вся выгорела, и сухое шуршанье песку сопровождало теперь каждый оборот колеса. Два раза ямщик слезал у колодцев и обливал водою ось и колёса.

— Долго ли так ехать? Неужто до самой станции песок?

— Тут скрозь песок. Под городом ещё хуже! А из лесу версты через две выедем. Как монастырский лес кончится, так и выедем опять на тракт; там опять казарма будет. Казённая засека пойдёт.

— Здесь разве монастырь близко? — спросил я.

— Как же не близко? Тут совсем близко монастырь, Опкина пустынь называется. Опка разбойник был, в монахи пошёл и монастырь построил. Оттого и прозвалась Опкина пустынь.

— Богатый монастырь?

— Монастырь богатейший! Господ много приезжает. Иконы есть явленные. Он богат-то не то, чтобы давно стал. Годов тридцать, не более. Безызвестные подаяния большие; придут это обозы ночью, сложат во двор, денег не возьмут и уедут назад — кто такие, откуда, от кого прислан — никому этого знать не дано. Шибко теперь обстроился монастырь, а то, бывало, ворота лутошками заделаны. Теперь такая чистота — отлично! Первый монастырь! Завтра там престол. Народ будет собираться, базар большой.

— Но, но, но! — отчаянно кричал форейтор, понукая едва уже ступавших лошадей, уходивших по самые бабки в сухой песок. — Но, дрянные!

Оставалось не более полуверсты до тракта.

— Гони, не зевай! — покрикивал ямщик. — Ну вы, лядащие, уморились! Ох батюшки, батюшки!!! Ох, божьи!

Вдруг снизу резкий нежданный толчок. Тррр!

— Что такое, ямщик?

Лошади остановились. Зад тарантаса оседал быстро, но ровно, словно уходил в воду.

— Стой! Чего дёргаешь? — раздался сердитый голос.

Слышно было, как ямщик тяжело прыгнул с козел и пошёл по песку.

— Что такое? Ямщик!

Тарантас совсем почти опрокинулся назад, так что встать было трудно. Ямщик топтался по песку, что-то отторгивая и прилаживая. Форейтор усталым плаксивым голосом отпрукивал лошадей. В лесу слабо шуршали друг о друга еловые ветки…

— Ну что ж ты молчишь? Что там? — повторил я уже сердито.

— Что? Ось пополам, вот что! — угрюмо отвечал из темноты голос ямщика. — Теперь хоть пешком идти, ничего не поделаешь.

Я разбудил братьев. Мы все вышли из тарантаса и беспомощно столпились вокруг задка, погрузившегося в песок.

— Что теперь делать? Далеко до казармы?

— Чего далеко, не более полуверсты. В казарме новую ось достанешь, только поработать над ней немало придётся… До свету провозишься.

Что тут было толковать? Да куда не возиться, а ведь без оси не поедешь. Оставалось идти пешком до казармы и выслать оттуда поскорее людей и новую ось; ось будут прилаживать, и мы вдоволь успеем отдохнуть и напиться чаю; эта лесная дорожка порастясла нас. Не дай Бог никому идти ночью, не видя дороги, в тёмном лесу, по сыпучему и глубокому песку, проваливаясь выше щиколоток, сбивая ногу о корни и камни, забирая во все швы сапога, во все глазки чулок разъедающую песочную пыль…

Но мы шли так, читатель.

***

— А это ведь, по правде истинной сказать, не дело вы, господа, затеваете, — сказал лесничий, подходя к нашему костру. — Нам строгий приказ от начальников огня в лесу не разводить.

— Тут, брат, никому не видать, не бойся, — отвечал кто-то из нас. — Мы не пьяные, леса твоего не зажжём.

— Зачем зажигать! Не в том речь, — кротко вразумлял нас солдат. — А только что не нашему порядку: заказано! Господа у нас больно строгие.

— Какие господа?

— Да начальство; известно, какие… У нас тут его до пропасти. То окружные, то лесничий, то ревизор, и слушать кого, не знаешь. А тут ещё объездчики… Заводили совсем.

Сучья и щепы трещали и жарко пылали. Мы лежали кругом на двух верблюжьих шинелях, утомлённые и несколько голодные. Старший брат примостился варить яичницу, которой мы ждали с некоторым нетерпением.

Высокий и тесный лес стоял кругом; высоко на небе смутно выделялись верхушки больших дерев, и в синих глубоких просветах дрожали мелкие звёзды. Кругом было черно и безразлично от пламени костра, только ближайшие сучья и кусты, освещённые огнём, выглядывали к нам из этой чёрной пучины, будто седые любопытные привиденья. От колыхания пламени быстро бежали они вглубь леса, чёрные тени гнались за ними, и новые фантастические образы, седые лохматые руки, туманные саваны, великаны в фосфорном сиянии на миг выплывали из чёрной бездны и, дрожа, снова погружались в неё, а другие образы, из других глубин, поднимались им на мгновенную смену. Гулко бежало вверх пламя, и приютно трещали на огне пропитанные смолою сосновые ветки…

— Не ско-о-ро ещё вам, господа, экипаж ваш справят, — утешил нас лесник, стоявший над нами в позе праздного сочувствия, заложив обе руки за спину и расставив ноги так, как расставляет их обыкновенно человек, не рассчитывающий на скорый уход. — Работы в нём, коли по-настоящему говорить, на два дня. И охота же господам такие грузные кареты заводить… Это совсем не дорожное дело, не походное. Ну, не дай Бог, в чистом поле поломается — что тут станешь делать? Воем вой!

— К рассвету поспеет? — спросил я.

— Кто ж их знает! — равнодушно отвечал солдат, помахивая сзади себя хворостиною. — К рассвету, пожалуй, снарядят. Вы бы в казарму шли.

— Да уж хотим здесь полежать; подождём; нам ведь в диковинку в лесу спать.

— О-о! Видишь ты! — удивился солдат не без сочувствия. — Так всю ночь здесь пролежите? Не озябнете же вы? Зори нонче холодные… По мне ничего; лежите себе, коли хотите. Грудок только водой надо залить.

— Здесь ведь зверей нет? — спросили мы.

— Как зверю не быть? Зверя здесь много; только он к хате не ходит, собак не любит. И медведь, и волк, всякий зверь есть… Лес тут большой.

Настроенный уже ямщиком не медвежью тему, я хотел расшевелить лесника и продолжать с ним свою зоологическую беседу. Я спросил его: