— Чики-чики-чик! — свистело в воздухе.
— Простите, не буду! Ой, больно, папенька, больно! Ой, умру, больно! — Визги и вопли наполняли весь дом до последнего уголка. Мы все, и даже сами девки, только что пострадавшие, притихли, как воробьи в грозу. — Ой, зарезал, зарезал! — вопил Ильюша, натужаясь из всех сил и брыкаясь освобождёнными ногами.
Маменька не выдержала и бросилась в кабинет, откуда донеслись до нас её упрёки и беспокойный голос:
— Меры не знает… Оставь, оставь!..
— Ой, умру, умру! Ой, батюшки, умру! — стонал Ильюша, всхлипывая и обливаясь слезами, хотя розги давно валялись на полу, и он уже подбирал свои штанишки. Его не секли и одной минуты, но он кричал так, будто его потрошили. Маменька была так напугана, что не пустила в кабинет ни меня, ни остальных братьев. Мы были спасены на краю бездны.
Внизу все сошлись, пострадавшие и уцелевшие. Мы были унылы и словно придавлены, нисколько не радостны за своё избавление. Петруша, напротив того, был доволен и весел.
— Что ты так орал, жила? — насмешливо обратился он к Ильюше. — А ещё казак! Я сказал: не крикну! — и не крикнул. Я железный… Ну постой же, братцы, мы завтра не так оттреплем эту шельму, Василису! Это она маменьке пожаловалась… Я её угощу!..
Его глаза сверкали, и он глядел на нас смело и самоуверенно.
— Барчуки, кушать поставлено! — крикнул сверху буфетчик Гаврила. — Уж за стол сели!
За ужином была любимая наша саламата со сметаною, и нам так елось! А как потом спалось хорошо, Господи ты мой Боже! Хоть бы раз когда-нибудь выспаться так, как в эту незабвенную ночь после ночного набега, генеральной битвы и генерального «чики-чики-чик».
Новый свет
Мне кажется, что мы живём совсем не в той деревне Лазовке, в какой теперь живём, хотя, конечно, и та и эта называются именем Лазовки. Той Лазовке не было конца — ни на север, ни на юг, ни на запад; в ней простирались необитаемые пустыни, глухие дороги, дикие леса; в ней были даже моря, на которых мы открывали уединённые, ещё никем не посещённые острова. Та Лазовка была населена разными народами, врагами и друзьями нашими. Где же всё это в теперешней моей деревушке, скучной и тесной? Где эти дороги, по которым так долго, бывало, бежишь, утомлённый и нетерпеливый, тщетно отыскивая на горизонте глазами желанные верхушки осин, возвещающих отдалённую пасеку?.. Там были такие живописные холмы, лощины, луга; всему было особенное название, вечно памятное, ознаменованное историческими событиями. Вон полосатый курган — там была битва с козой-обманщицей — так назывался неустрашимый и коварный лакей Пашка, вечный враг наш в воинственных играх. Вон лозочки — отрадный зелёный уголок среди ржаного поля, где мы находили столько ягод, диких персиков и новых цветов… По этой меже бежал волк, едва не съевший Ильюшу, хотя об этом не подозревала в доме ни одна живая душа. Труп прежнего передо мною, во всех своих мёртвых деталях, но отлетела душа, которая его живила, и не вернётся никогда. Самая благодарная и безграничная сфера для предприятий и открытий был наш пруд. Впрочем, пруд — фальшивое название. У подошвы нашего огромного сада стлалось большое и многоводное озеро; на ту сторону голос не хватал, и люди казались маленькими. Озеро заперто было длинной плотиной и мельницей; с другой стороны оно продолжалось низкобережною, островистою, камышистою и извилистою речкою, которой головище было вёрст пять выше нас в глухих полевых болотцах. Леса камышу, заливчики, плёсы, заросшие островки окаймляли тонкие берега нашей Кшени…
Тут был наш Тихий океан, с его коралловыми рифами, водорослями, неведомыми архипелагами… Тут мы выдерживали бури, подвергались опасностям, знакомились с скудными богатствами незатейливой лазовской природы… Счастливы были дни и часы, когда удавалось урваться на долгое рискованные плаванье. Отпроситься было всегда очень трудно, потому что и маменька, и отец очень боялись воды и очень не доверяли нашему благоразумию. Оттого иногда приходилось идти напропалую, то есть уплывать без спроса, куда глаза глядят, заранее решившись вытерпеть грозный ответ перед кем следует.
Солнце ещё не распеклось как следует по-летнему; ещё лакей Пашка не пронёс в чайную огромного самовара; ещё не видно на кабинетном балконе папенькиного бухарского халата с дымящейся трубкой. А мы уже проворно и тихо собрались в путь; сапоги на босу ногу, русские рубашки прямо на тело; Саша уже тащит по-за кухней к пруду, укрываясь от хором, две лопаты, похищенные в конюшне, и под мышкой огромный деревянный ковш, захваченный мимоходом в застольной. Костя, одарённый не столько лисьими, сколько волчьими свойствами, бежит прямо через двор в калитку сада, только что успев ворваться в ледник вслед за спускавшейся ключницей, что-то поспешно пережёвывал, облизываясь, пряча и засовывая в карман. Главная армия с атаманом и Петею ушла вперёд и спешит теперь по боковым аллеям беглым маршем к пруду. Все держат себя как-то сосредоточенно, серьёзно, будто чувствуя особенную важность предстоящего дела. Говорят отрывисто и шёпотом. Атаман обдумывает — не упущено ли что; вот он махнул головой налево, где шалаш садовника, и зачем-то отряжает туда Петю; а мы все бежим далее… Петя догоняет нас, мчась по некошеным куртинам, пригибаясь под ветками яблонь, продираясь через вишняк…
Что-то глухо скребёт за ним землю и цепляется со стуком за деревья… Что это такое? Петя тащит за собою какую-то длинную и толстую веху.
— Атаман, зачем это? Что это будет? — спрашивают голоса.
Борис, не отвечая, подходит к Пете и несколько мгновений рассматривает веху, хмурясь, перещупывая, перевёртывая её со всех концов. Петя и все мы смотрим на него с беспокойным любопытством.
— Ну что? — спрашивает неуверенно Петя.
— Ничего… как-нибудь приладим, — тоном знатока, словно нехотя, отвечает атаман.
— Годится? — продолжает Петя, пытливо всматриваясь то в веху, то в атамана.
— Ничего себе, годится. Тащи к пристани, — повелительно говорит Боря.
— Что это такое, атаман, багор, что ли, будет? — спрашивают кругом.
Но Борис быстро идёт вслед за Пьером к пристани, не удостоивая нас ответом.
— Да скажешь, атаман, что это будет?
— Мачта! Не видишь? А ещё матрос! — презрительно кричит атаман. — Скидай сапоги, ребята, всё скидай долой — за работу!
Мы уже стояли на доморощенной пристани внизу сада, около которой в заросших тростником заливчиках качались две наши лодки: одна большая, тяжёлая, с рулём, окрашенная зелёною краскою, по медленности хода и обшей неуклюжести прозванье ей было «Марфа Посадница»; другая — вострая и узкая, затекающая водой, грязная, осмолённая сверху донизу. Эта называлась «Душегубка», хотя на этой любимой душегубке своей мы преблагополучно путешествовали по своему пруду несколько лет сряду. Закипела работа. Толпа голых матросиков, мускулистых и смуглых, закопошилась около душегубки.
— А ковша нету! У кого ковш? — кричал распорядительный голос Бори.
— Где Саша? Куда Саша девался? — спрашивали в толпе. — У него должен быть ковш!..
Между тем молодой осинник, густо засевший на низком берегу тотчас за камышами, трещит от чьих-то порывистых и спешных шагов. Из-за камышей показывается побледневший от скорого бега Саша с двумя лопатами на плечах и с огромным ковшом за поясом.
— Ну, братцы, насилу перепрыгнул через ров, — кричал он, размахивая руками, весь радостный. — Теперь его вдвое шире раскопали, да такой плетень наверху высокий — два раза в крапиву падал, едва выкарабкался…
— Давай ковш сюда, некогда болтать! — крикнул Боря. Он стоял по колена в воде, пригнув к себе корму лодки, чтобы дать стечь воде. Саша между тем раздевался.
— Постой, не раздевайся, сена принеси! — крикнул атаман, не оборачиваясь и притворно грубым голосом.
— Много сена, атаман?
— Тащи, сколько захватишь… Да ты один не донесёшь много… Иди ты, Костя, с ним…
Костя не пошёл. У него оказались без того ноги изрезаны, и босой он не побежит по траве. Атаман его выругал трусом и неженкой. Послали меня, потому что Ильюше давались более тонкие и более отвлечённые поручения, вроде выпросить чего-нибудь у маменьки, отговориться от наказания и тому подобное. На грубые же услуги его обыкновенно не решались употреблять.
Мы воротились, запыхавшись, с охапками сена, выхваченного из стога.
— Братцы, мы козюлю сейчас видели! — полуиспуганно, полурадостно кричал я, ещё не добежав до братьев.
— Братцы, я козюлю сейчас видел! — силился перебить меня Саша.
— Прямо в сажелку поползла; теперь туда никому нельзя ходить… Надо сказать Павлычу… Может быть, он её отыщет.
Лодка была вычерпана и набита сеном. Атаман с Пьером, пригнувшись лицом к самому дну лодки, ухитрились как-то увязать нижний конец вехи между вбитых гвоздей. Костя навязывал между тем не верёвки заранее сшитые простыни.
— Не зевай, не зевай, ребята, дружно работать! — строго покрикивал атаман, сам весь в поту от напряжения.
Ах, как восхитительно хорошо плыть по нашей извилистой степной речке, синей посередине от отражающегося в ней летнего неба, зелёной к берегам от отражения камышей, придвинувшихся к ней из болот и лугов сплошными стенами… Тихо-тихо по этим низким берегам… Мы притаили дыхание, и атаман чуть слышно опускает в воду лопату свою то с одной, то с другой стороны кормы… Только в тростниках шуршит и плещется что-то…
— Что это, утка? — спрашивает шёпотом Саша, и никто не отвечает ему.
С болотных кочек по мере приближения лодки шумливо снимаются стаи белопузых чибисов и кружатся около, наполняя своим пискливым «чьи вы» неподвижно отдыхающий воздух. «Чьи вы! Чьи вы!» — звенит вдали и вблизи. Костя отвечает им в рифму нашу фамилию. Так учила нас делать нянька Наталья. Она рассказывала нам, что чибисиха потеряла детей своих и ищет их теперь по всему свету, опрашивая прохожих… Атаман толкает Костю в бок с гневным жестом. Опять кругом тишь и сырая пахучая свежесть… Мы врезаемся носом лодки между двух чубастых кочек, торчащих среди воды, как острова. Вода мелеет с каждым ударом весла; бородатые перегнувшиеся тростники охватывают нас теснее и теснее; мы въехали в плёс…