Барьер трёх минут — страница 15 из 30

— Поймай! — крикнула девочка. — Поймай его!

До мяча было уже не дотянуться. С отчаянной решимостью мальчишка набрал в лёгкие побольше воздуха и устремился в погоню за мячом. Он и не заметил, как дно ушло у него из-под ног. Мяч был так близко, и Анту думал лишь о том, как схватить его.

Он поймал беглеца возле первых кустов ольшаника. Тяжело дыша, мальчишка прижал мяч к груди и лишь тогда оглянулся. Лицо его стало каким-то странно напряжённым. В выражении его лица были и тревога, и радость, и сомнение. Больше всего было сомнения.

Левый, искоса поглядывающий на кусты ольшаника глаз мальчишки начал нервно подёргиваться. Анту медленно вытянул мяч вперёд, глубоко вздохнул и затем, словно поддавшись искушению, разжал руки.

Легко, будто бабочка, скользил зелёный шар над омутом. Готовый каждую минуту схватить мяч, последовал за ним мальчишка с льняными волосами.

Далеко по другую сторону омута он выбрался на берег. Он до смерти устал, но одним-единственным движением стряхнул с себя эту усталость. Ничего не видящими глазами посмотрел он на девочку, вылезшую на камень, прошёл мимо неё, бросил мяч на траву и вдруг пустился бежать. Высоко задирая ноги, бежал он в сторону деревни, и вскоре до реки долетел его крик:

— Сийм! Лембит! Свен! Ребята! Ребята!

Девочка на камне поглядела ему вослед с довольной улыбкой, расправила плечи, пружинисто присела и, вытянув руки, сноровисто нырнула вперёд головой прямо в тёмную воду омута.


1977

Осенний кросс

Ясное дело, такого никто не ожидал. Пожалуй, ничуть не ошибусь, если осмелюсь сказать, что для всех это было даже огромной неожиданностью. Особенно для учителей, которые помнят, как я всего лишь несколько лет назад волочил ногу. Ребята давно забыли про мою болезнь, они и тогда не очень-то помнили про неё, когда я даже не мог взойти по лестнице. Бывало, бегая в коридоре, они едва не сбивали меня с ног, никак у них в голове не укладывалось, что я не в состоянии отскочить. Такое никогда не укладывается в голове у мальчишек. Я читал, кажется, в больнице книгу одного, если не ошибаюсь, австралийца. Он писал, что в детстве переболел полиомиелитом и в результате остался калекой. Взрослые, видя его, становились страшно жалостливыми, охали и вздыхали и старались погладить по головке. Все относились к нему, как невесть к какому несчастному, только не мальчишки. На его перекошенное лицо и омертвевшую ногу мальчишки и внимания не обращали. Они принимали его в свои игры и даже дрались с ним. А самым прекрасным днём в жизни маленького австралийца был тот, когда он смог как следует отколотить костылём одного паршивца, который был гораздо больше него самого.

У меня полиомиелита не было. Мою ногу, как я теперь знаю, поразил костный туберкулёз. Но тогда, когда у меня вдруг начала болеть пятка и однажды я больше не смог подняться по лестнице, никто об этом не знал, а врачи и подавно. Они приписывали мне всякие воспаления и ревматизмы, страшно спорили и делали анализы один за другим. И вскоре послали в новую больницу. А сколько раз приходилось мне ходить на прогревания и электролечение, принимать грязи и, будто мумия, лежать в гипсе — никто не сможет и сосчитать.

Учителя помнят всё это, на такие вещи у них железная память, потому-то они и обалдели, когда я первым выскочил на спортплощадку из-за деревьев парка. Могу представить себе, какие у них были лица, особенно у старого Маннермяэ. «Это упражнение ты, Эркки, можешь пропустить». «Тебе, Эркки, не стоит напрягаться». Эркки да Эркки — всё то время. Но и тогда, когда моя нога уже давно поправилась, он продолжал видеть во мне хромого. Если бы из леса за школой, где извивалась трасса кросса, вдруг выбежал двугорбый верблюд, это не удивило бы Маннермяэ так сильно, как моё появление впереди всей топочущей оравы. Господи! Его дорогой Тамеотс, длинный Проозес, парнишка Пярти, который одинаково силён и на коньках и в седле велосипеда, Калле Роовель, удостоенный в Артеке медали, — все эти постоянные любимчики физрука, имена которых — честь и гордость школы — красуются в школьной таблице рекордов и витрине спортивных трофеев — и вдруг все они плетутся где-то, отстав от недавнего кандидата в инвалиды, хотя он за всё время учёбы почти не посещал уроков физкультуры, был освобождён от них по болезни.

«Впереди топочущей оравы», но сам я не топал. Моя нога не касалась земли всей подошвой. Я бежал так, как бегал весь июль. И август тоже. И весь сентябрь — тридцать дней. И ещё пол-октября. Мягко. Пальцами ноги касаясь дорожки и сразу же перенося всю тяжесть тела на здоровую ногу. Я думаю, что бежал, как следует бегать, но заметил ли это Маннермяэ, не могу сказать. Наверное, он был слишком растерян, чтобы заметить.

Правда, к его чести надо признать, он быстро нашёлся. Когда он вешал мне на шею вырезанную из берёзы золотистую медаль, которой в нашей школе награждают уже сто лет подряд победителя ежегоднего осеннего кросса, и вручал вырезанного из полосатого клёна Калевипоэга (переходящий приз!), на его морщинистом лице не было и тени изумления. Теперь старик-физрук всем своим видом показывал, что, мол, да, да, да, этого он только и ждал. И как всегда, как на всех уроках физкультуры, которые он вёл у нас, начиная с четвёртого класса, он не стал ждать ответа на свой вопрос:

— Что помогло нашему Эркки обойти всех? — спросил Маннермяэ своим знаменитым, слышным за километр спортплощадочным голосом, и сам сразу же ответил:

— Сила воли и трудолюбие!

Ох, этот нестареющий Маннермяэ! Он был так доволен кроссом, и собой, и мной, что ему и в голову не пришло усомниться в своих словах. Однако он здорово промахнулся, сформулировав свой вопрос так: «Что помогло нашему Эркки обойти всех?»

Кто помог? Так следовало бы спросить.

Кто?


Это случилось в одну майскую субботу. Естественно, нынешней весной. Мы с отцом отправились в Кадриорг посмотреть на лебедей. В эту весну мы часто ходили на что-нибудь посмотреть. Раньше, когда я болел, отец по субботам и воскресеньям уходил поиграть в бридж. Но после того, как меня окончательно выписали из больницы, он сразу же забыл своих приятелей-картёжников. «Я уже в том возрасте, когда надо думать о здоровье», — говорил отец, и мы, взяв с собой бутерброды, шли за город. То в Пирита, то на ручей Тискре удить окуней, то на холмы Харку, где на песчаных склонах солнце уже в апреле припекает, как сумасшедшее.

Конечно, я был не настолько глуп, чтобы не понимать, с чего это отец вдруг стал думать о своём здоровье и приохотился к прогулкам. Ясно же, всё это делалось ради меня. Я ведь видел, как они оба с матерью переживали, когда у меня нога немела или когда я после долгого сидения на одном месте не мог разогнуться и неуклюже передвигался по комнате. Но в таких делах я не собирался демонстрировать свою догадливость. Здорово было бродить с отцом по лесу. Иногда он, совершенно забыв, что ему уже сорок лет, влезал на дерево и кричал по-тарзаньи.

Ну а в тот раз мы пошли поглядеть на лебедей. Старая пара за зиму обтрепалась. Хвосты поредели, перья измарались, словно их кто-то протащил сквозь печную трубу. Но головы они всё равно держали гордо, высоко.

Мы уже хотели было пойти на трамвай, когда со стороны теннисных кортов донеслось басовитое гавканье.

Отец тотчас насторожился.

— Слышь, это не овчарка, точно, — сказал он.

Отец питает слабость к собакам. По крайней мере он говорит так.

— И, пожалуй, не ньюфаундленд тоже.

Лай раздался снова. Теперь он звучал ещё глуше. Если бы слоны лаяли, у них, пожалуй, мог бы быть такой низкий голос.

Мы посмотрели друг на друга и, словно сговорившись, пошли в ту сторону, откуда слышался лай.

Так мы попали на выставку собак.

С той, что лаяла басом, мы встретились под развесистым, густым каштаном. Впрочем, «встретились» — сильно сказано. Мы смотрели на неё с почтительного расстояния, как принято говорить в подобных случаях. Зверюга сидела под деревом в тени, высунув язык. Конечно, ей было жутко жарко. Всем своим видом она словно хотела дать понять, что плевать ей на всю эту выставку и на золотые медали (у неё было целое ожерелье на ошейнике). И что сейчас ей больше всего хочется, чтобы пришла зима, чтобы скорее выпал снег.

— Вот это собака! — сказал отец. — Килограмм семьдесят весит. А может, и все восемьдесят. Если я когда-нибудь переселюсь навсегда в деревню, тоже заведу себе сенбернара. Большие собаки — моя слабость.

«Если я поселюсь в деревне!» — любимая отцовская тема. Он сулит тогда оставить пустую суету, отрешиться от городской спешки и сутолоки, бросить наручные часы в колодец, а календарь сунуть в печь. И чего только он не намеревается сделать тогда! Мне только неясно, когда должно произойти это переселение. Да и ему-то самому, видно, тоже неясно. У него столько желаний и планов, что в них не мудрено запутаться.

Вот и в ту субботу на собачьей выставке он начал рассуждать, как первым делом соорудит для своей большой собаки санки и какими эти санки должны быть. Ого, у него имеется тонкий план, как использовать силу сенбернара, но я больше отца не слушал. Я вдруг увидел Его. И в тот же миг Он увидел меня. Наши взгляды встретились. Правда, он тут же отвернулся, ему всё время мешали. И больше меня не интересовали ни сенбернары, ни взрывающиеся злым лаем остроносые овчарки. Я видел только Его. Возле наскоро поставленной палатки сидела моложавая женщина, расстелив на коленях клетчатое одеяло, а по этому одеялу ползал, перекатывался, кувыркался такой замечательный вислоухий щенок, что у меня дух захватило.

У вислоухого была чёрная спинка, светло-коричневые лапы и такого же цвета брюшко. А на груди белое пятнышко — чуть побольше пятикопеечной монеты. У него была длинная, как у жеребёнка, шея, и на ней болталась забавная угловатая голова. Когда он поднимал уши, голова становилась похожа на правильную трапецию, перевёрнутую основанием вверх.

— Да-а, — говорила хозяйка лопоухого людям, стоящим вокруг, — скоро полтора месяца. Да-а, предки у него в Ленинграде. Да-а, шестьдесят рублей — цена, назначенная клубом...