чайно оказался у них в гостях. Ведь гостей в погреб не пускают, а дядю схватили именно в погребе между бочками с квашеной капустой и солёными огурцами. Дядя Эйно был младшим братом таты, и во время игр в индейцев ему давали роль колдуна племени. Он был гораздо младше других, и когда он был совсем малышом, у него случился перелом лодыжки, и врач неправильно соединил сломанную кость. И поэтому Эйно стал хромать, а когда играли в военную игру, не поспевал за другими. Зато он здорово рисовал и вообще был толковый — накопил денег, чтобы поехать учиться в университете в Тарту, но тут началась война… Теперь на стене, над кроватью тёти Лийлии и дяди Оття висел рисунок дяди Эйно. На рисунке баянист стоит среди трёх улыбающихся девушек у зеркально-ясного озера на фоне зелёного леса. Эта картинка изображала не нашу семью и не лагерь для заключённых в Мордовии, куда угодил дядя Эйно, — рисовать лагерь для заключённых было запрещено. Но тётя Анне узнала на почте, что в лагерь можно посылать новые журналы, и вот дядя Эйно в свободное время срисовывал с фотографий, напечатанных в журнале «Пильт я Сына». Только в журнале они были черно-белыми, а дяде Эйно разрешали пользоваться цветными карандашами. Иногда он по памяти рисовал дубовую рощу в Сауэ, пейзажи с речкой Йыгисоо и тетеревов, токующих на лесной поляне. А иногда у него появлялось желание нарисовать эстонских людей — не мужчин в ватниках, у которых кожа лица огрубела от мороза и грустные глаза, а девушек в праздничной народной одежде и юношей-музыкантов. Тётя Лийлиа думала, что, наверное, он пытался представить себя веселящимся среди них.
У дяди-парня, как я называла Эйно, не было настоящей невесты, только та Макеева, которую тётя Анне теперь боялась как чёрта. Я Макееву близко не видела, но тётя утверждала, что она очень красивая и хитрая, как лисица. То, что дядю-парня посадили в тюрьму, вероятно, не было делом её рук — десять лет тюрьмы Эйно получил за то, что, работая в волостной конторе, выдал паспорта какому-то Виллу Таммерику и ещё двум друзьям детства, которые вместо того, чтобы пойти на войну, стали «лесными братьями». Но когда Эйно посадили, Макеева начала приходить к тёте Анне и просила то одежду, то деньги, говорила, что у неё есть возможность передать это всё Эйно, и тётя бросилась к маме с папой и принесла от них всю лучшую одежду младшего брата, купила на все деньги, что у нее были, шоколада и сыра, дядя Эйно так любил сыр и шоколад, а Лийлиа и Отть от себя сунули сотню рублей в карман праздничных брюк Эйно… Прошло довольно много времени, пока тётя Анне узнала, что дядя Эйно и во сне не видел ни шоколада, ни сыра, а связанную бабушкой жилетку с оленями на груди видели у Макеевой сохнущей на бельевой верёвке, как и дядины серые брюки от костюма и коричнево-жёлтую полосатую шёлковую пижаму.
И когда тётя Анне, встретив Макееву, стало яростно у неё допытываться обо всём этом, дядина бывшая невеста сделала медово-сладкое лицо и угрожала сослать тётю в Сибирь со всеми родственниками. С тех пор её больше не интересовали ни одежда, ни продукты, а только деньги — каждый раз вроде бы для дяди Эйно, но она больше не просила с сочувственным тоном, а буквально с само собой разумеющейся требовательностью.
То, что у тёти Анне при виде Макеевой издалека случался понос, меня смешило, но на самом деле я сама, даже когда называли эту фамилию, испытывала страшную тревогу, почти так, как когда произносили имя Варрика, который увёз маму…
Конечно, взрослые говорили обо всех этих арестах и энкавэдэшниках только тогда, когда думали, что я не слышу. Но никто не прогонял меня из комнаты, когда тёти и дяди вели разговоры, а я где-то в сторонке сама тихонько читала книжку. И уши ребёнку никто не затыкал! Ведь даже шапку «лётческий шлем» мне не купили, а ею наверняка могли бы немного приглушить разговоры не для моих ушей.
И в самом деле, всё, о чем говорилось в книжке, было гораздо важнее, красивее и праздничнее, чем разговоры взрослых. Например, читаешь, как девочка просит: «Возьми меня, лётчик, с собою, в полёт над Советской страной» и говорит, что не будет бояться летать, потому что уже летала во сне, а сама навостришь уши и слушаешь, что в каком-то магазине продавали сахар, который был весь в комках и вонял кошачьей мочой, что уксус дают только по одной маленькой бутылочке на человека, что иголок для швейных машинок и резинок нигде не достать, что какую-то актрису посадили на десять лет за то, что во время празднования премьеры она повернула портрет Сталина лицом к стене, чтобы он не подслушивал, о чём говорят театральные деятели. Тётя Лийлиа тревожилась, как Хельмес, у которой «такие тонкие косточки», выдержит в лагере, а дядя Отть где-то слыхал, что в каждом учреждении и вообще всюду, где работают, есть два человека, которые обо всем доносят энкавэдэ.
Всё это казалось таким пустяком по сравнению с красивыми цветными картинками. На одной такой картинке белый кораблик плывёт по голубой Москве-реке мимо Кремля! А под картинкой так красиво сказано:
Отсюда, с заоблачной дали,
Хочу закричать на весь свет:
«Да здравствует вождь наш, Сталин,
Отец наших славных побед!»
И сразу становится понятно, что приветствующий Сталина лётчик никогда не чувствует запаха кошачьей мочи, которой пахнет сахар в сахарнице, и ему нет дела до резинок для трусиков и до энкавэдэшников!
Эта чужая женщина, которая утром позвонила в дверь тёти Лийлии и которую тётя зазвала в свою крохотную кухню, умела шептать так тихо, что до меня долетало только «шу-шу-шу», но ни единого слова я разобрать не могла. Пока я вылезала из своей постели, устроенной из двух сдвинутых вместе кресел, дверь квартиры за пришедшей женщиной успела захлопнуться.
Хотя тётя Лийлиа и уверяла, что ранняя гостья была «Ах, просто одна соседка», но я догадалась, что она приходила за моей Кинда-Линдой, чтобы отнести своему «лесному брату». Из этой резиновой перчатки дядя Отть ещё вечером осторожно выпустил воздух, а красная ленточка теперь валялась на столе. Конечно, было бы интересно увидеть эту женщину, но еще интереснее было бы, по-моему, встретиться с самим «лесным братом».
Допытываться у взрослых о «лесных братьях» вообще не стоило, они на это всегда отвечали только «Ах, оставь эти разговоры!» или «Ты не так услышала. Мы говорили о лесовиках!».
Дядя Отть уже ушёл на работу, потому что он был кондитер, а рабочий день у кондитеров начинался гораздо раньше, чем у парикмахеров, и мне с тётей Лийлией было приятно пить кофе вдвоём. Правда, мне она налила просто полную кружку молока, но «ради компании» плеснула в него туда чуть-чуть горячего кофе. Из остатков булки «мягкой, как кошачий животик», она приготовила приятную штуку под названием «бедные рыцари», и блюдо с таким названием невозможно было не попробовать. Это были слегка поджаренные горячие ломтики булки, окруженные сладким омлетом.
— Да, и мама говорит, что готовить я умею, — сказала тётя Лийлиа, когда я похвалила еду. — Мы с Оттем думали открыть свою маленькую кондитерскую, уже и место присмотрели, и деньги собрали, но тут произошла смена власти, и все наши накопленные с таким трудом кроны пропали в банке, как корова слизала!
— Разве у вас рублей не было?
— Рублей? — Тётя сделала большие глаза. — Рублей у нас тогда вообще не было, рубли тогда были только в России, Эстония тогда была свободной страной, и нашими деньгами были кроны и центы… Теперь подумать, так было даже и хорошо, что мы не успели открыть своё заведение… Мама говорит каждый раз, когда случается что-то плохое, что нет худа без добра, что неизвестно, может, для чего-то это и хорошо. Так что если бы у нас с Оттем была тогда своя кондитерская, нас бы тоже сослали… Ах, деньги приходят и уходят… — Тётя махнула рукой. — Начнём теперь потихоньку собираться на работу.
Парикмахерская, где работала тётя Лийлиа, была гораздо меньше той, что на Ратушной площади, и в ней я не могла торчать целый день, но поскольку у тёти Анне продолжался отпуск, она должна была прийти за мной на улицу Вооримехе. И Анне, нахмурив брови, уже ждала нас в начале улицы у газетного киоска.
— Где вы пропадали? — спросила она, даже не поздоровавшись, и сунула свои наручные часы тёте Лийлии под нос. — Уже пять минут девятого! И что за причёску ты сделала ребёнку — мы не в Америке! У ребёнка прическа, как у какой-нибудь Ширли Темпль!
— Слушай, могла бы ты иногда не привередничать! — ответила тётя Лийлиа старшей сестре. — Чем плоха эта причёска? И торопиться тебе некуда, у тебя отпуск!
Но тут оказалось, что заведующая парикмахерской Палоотсаке приходила к тёте Анне домой и просила её выйти на работу, чтобы заменить работавшую в той же кабине, что и Анне, Тыруке, которая заболела.
— И как раз сегодня у неё живая очередь — ну что ты скажешь! — придётся выйти, — пожаловалась тётя Анне, схватив меня за руку. — Постарайся потерпеть хоть один день, делать нечего!
— Ребёнок и без того нервничает, — сказала тётя Лийлиа, покачав головой. — Всю ночь металась, сбрасывала одеяло и звала маму.
Я что-то не помнила, чтобы металась и звала маму. Я вообще не помнила, чтобы что-то во сне видела…
— А что я могу поделать, куда я её дену? Везти в Руйла невозможно, у Феликса там ремонт, и уборка сена, и всякое разное! — пожаловалась тётя Анне. — И вечно всё на мои плечи!
Ремонт и уборка сена! Без меня!
— Хочу домой! — не смогла я сдержаться, чтобы не раскапризничаться. — Хочу в Руйла!
До чего обидно, когда о тебе говорят «Куда я её дену?».
— Наверняка скоро будешь дома, — пообещала тётя Лийлиа.
— Не переживай, тата тебя не бросит!
Мало ли что говорится… Взрослым-то что, они идут или едут, куда хотят, и делают, что им нравится, а ребёнок должен подчиняться тому, что за него решают, где ему быть и что делать.
— Пойдём! — сказала тётя Анне и потянула меня за руку.
Сказка в парикмахерской
В комнате отдыха, на дне одёжного шкафа была небольшая подушечка, сидя на которой я раньше коротала время на крылечке парикмахерской. Но после того как в один прекрасный день, когда я там сидела, свалилась часть вывески парикмахерской и вокруг меня всё оказалось усыпанным осколками стекла и какими-то металлическими закорючками, тётя Анне больше не разрешала мне сидеть на улице перед дверью! Моя подруга, маникюрша Грибочек, пыталась помочь мне уговорить тётю Анне, чтобы та отменила свое решение, мол, «молния дважды в одно место не ударяет!», но Анне осталась неумолимой.