— Стало быть, договорились! — обрадовался мужчина, сунул руку в карман пиджака и достал оттуда увесистый пухлый бумажник. — Это вам, — сказал он, протянув дяде Артуру бумажку.
— Берите, берите, вам тут пришлось попотеть! С председателем колхоза я всё уладил.
Он ещё раз пожал руки дяде Артуру и тате и пошёл к своей машине. Мы втроём смотрели ему вслед. И вот чудо — перед тем как залезть в машину, он вновь вынул из кармана ту бутылочку и носовой платок и опять протёр им пальцы.
— Как делишки? — передразнил дядя Артур мужчину, когда тот уехал. — И чего припёрся подавать рабочим людям руку, если потом приходится её вытирать. Будто мы прокажённые какие.
— Странновато, конечно, — усмехнулся тата. — Но у знаменитостей всегда свои причуды.
— Ах, так он знаменитость? — изумился дядя Артур. — Я его имя не спросил. Просто получил приказ из правления колхоза… Но не жадный он, это точно, выдал сотню и глазом не моргнул. Таких денег, если хочешь знать, ныне деревенские и не видели! За трудодень теперь получаем по тридцать копеек, разве это деньги!
— Знаешь, кто он такой? — спросил тата. — Ганс Леберехт, лауреат Сталинской премии.
— Сталинской? — дядя Артур нахмурился. — Такое название здесь, на лесопилке, произносить не стоит. И за что он эту премию получил?
— За восхваление колхозной жизни — написал роман якобы о нашей жизни, называется «Свет в Коорди», — сообщил тата. — Моя младшая сестра купила книгу, я её полистал. Ну, чисто красная пропаганда! Колхозный строй принёс в Эстонию достаток. Это курам на смех! Он не очень-то в курсе нашей жизни, говорят, пишет по-русски, вроде бы эстонец из России.
— Да, выговор у него немного натужный, если подумать, — счёл дядя Артур. — Не знаю, что сказал бы Альфред, если бы услыхал, что здесь распиливают доски для лауреата Сталинской премии… Ну, если бы доски для гроба, тогда ладно, но тут материала на целый домище! Чёрт подери! Каждое утро, когда прихожу сюда, испытываю такое странное чувство, будто Альфред и Мария с детьми дома… Олли, самый младшенький, был совсем крохой, когда их увезли.
— Да, тогда, в сорок девятом, выслали в Сибирь всех — и слабосильных младенцев, и немощных стариков… Моей тёще было восемьдесят четыре…
— Скажи-ка, Феликс, эти коммунисты — они вообще-то люди? А вдруг они какие-то сатанинские выродки? Подумать только, пришли с ружьями сюда, на лесопилку, забрали детей в заложники, когда Альфред и Мария прятались от высылки. Не знаю, услали бы детей одних в Сибирь, если бы отец с матерью не вышли из леса и не пошли на станцию Кейла искать детей? Ну, скажи, разве так люди поступают?
Тата махнул рукой и не произнёс ни звука.
— Пойдём-ка пропустим брёвна этого писателя через пилу, — сказал дядя Артур. — Покончим с этим делом — и всё! Работа есть работа, и деньги уже в кармане, чего тянуть. Так посмотреть — этот премированный с виду нормальный мужик, только вытирание рук одеколоном выглядело малость потешно… Может, он боится рук эстонских работяг, а? Но, знаешь, у меня сейчас такое говённое чувство, что надо маленько поработать, иначе не пройдёт. — Дядя Артур тряхнул головой, словно отгоняя от нее мух. — А как подумаешь, что мою сестру и её мужа увезли вместе с детьми в сибирский ад в вагоне для скота, а всяких прихлебателей Сталина привезли жить в Эстонию, так пропадает всякая охота жить…
Пилу опять с грохотом запустили, и я, скучая, бродила между штабелями досок… Оказалось, дрезина вовсе не для весёлого катания: закреплённые на ней бревна двигались под большую пилораму, раздавался громкий визг, летели опилки, и из бревен получались красивые желтоватые доски.
Вдруг я придумала, что могу приятно прокатиться, сидя верхом на брёвнах. Конечно, надо будет соскочить, прежде чем бревна окажутся в пилораме, потому что ведь из маленького ребёнка нельзя делать доски! Было просто здорово под жуткий грохот ехать верхом на бревне, распевая: тра-та-та… Но во время одной поездки ремешок моей сандальки зацепился за какой-то крючок дрезины. Я дергала изо всех сил, но ремешок был крепкий, а крючок ещё крепче. Бревно рывками двигалось к пилораме. Рывок, ещё рывок! Я дергала ногу изо всех сил, но бедняга Кóта, моя левая нога, вместе с сандалькой была словно прикована к дрезине.
Тата и дядя Артур возились по другую сторону пилорамы… Не знаю, какое выражение было бы на их лицах, если бы они увидели меня распиленной на доски. А пила всё приближалась…
— Папа, помоги! — завопила я изо всех сил. Положение было такое ужасное, что я почему-то назвала тату папой, как это делают все другие дети. — Папа! Тата! Ма-ма! Мамочка! Помогите!
Тата стоял, нагнувшись к доскам. Наконец, сквозь визг пилы он услыхал мой отчаянный вопль, выпрямился и бросился ко мне, крича:
— Атс! Останови! Быстро! Ребёнок едет под пилу!
— Дай, я тебя сниму! — крикнул он, ухватившись за меня, но сразу заметил зацепившийся за крючок ремешок сандальки и резко рванул. Ремешок треснул. Пострадавшая сандалька осталась висеть на крючке, а я прижалась к груди таты.
Пила успела остановиться до того, как сандалька застряла. Дядя Артур вовремя нажал на правильную кнопку и поспешил к нам.
— Ох, господи! — охал тата, и лицо у него было белее мела. — Чёрт побери! Ты цела? — спросил он, осматривая мои ноги и руки.
— На сей раз повезло! — Дядя Артур покачал головой. — Вот тебе и Сталинская премия!
— Совсем новые сандальки! Сандалька Нóги цела, а Кóте придётся теперь идти босой! — пожаловалась я на ухо тате.
— Кóта? Какая ещё Кóта? Ах, Кóта!
Лицо таты опять стало нормального человеческого цвета.
— Знаешь, что… — тата подыскивал слова. — Тебя следовало бы теперь хорошенько выпороть… вместе с твоими Нóги и Кóтой!
Вот так! Сам разорвал ремешок сандальки и ещё хочет меня выпороть! Я чуть не заревела.
— Пойдём лучше домой, — плаксиво клянчила я. — Я могу сегодня и поспать после обеда, если хочешь. Честное слово!
Тата посмотрел на меня с усмешкой:
— Похоже Пааво Нурми опять придётся тащить Эмиля Затопека домой на закорках?
А что ему оставалось!
Доски для песочницы он в очередной раз не принёс. Ладно, песочница не волк, в лес не убежит!
Товарищ ребёнок и летние каникулы
Пора летних каникул всегда была приятной.
У таты теперь было для меня гораздо больше времени, хотя по утрам он должен дежурить в школе у телефона. Но это мелочи, потому что летом по утрам светло и солнечно, и мои страхи, боязнь чёрных дядек растворялись в этом свете и полностью улетучивались.
Утром по радио передавали бодрые детские передачи, и детский хор Дворца пионеров разучивал всё время новые песни, одну красивее другой. Некоторые из них запоминались буквально сами. Например, такая: «Солнце лес позолотит, птичья песня там звучит, пионеры бодро в ногу по лесной идут дороге». А самой бодрой была такая: «Пока я юный пионер, потом я буду инженер, и буду я специалист, строитель жизни, коммунист!»
Но у некоторых песен с хорошими мелодиями слова были для меня слишком сложными. Я очень хотела выучить одну мрачную и угрожающую песню, которую пели Карл и Георг Отсы[4], потому что этой песней можно было бы путать мерзкого следователя Варрика, который велел молодым русским парням увезти мою маму, а потом ещё и сам приходил рыться в наших вещах и гонялся за мной. Но как раз слова этой песни влетали в одно моё ухо и сразу вылетали из другого. Запомнилось лишь одно место: «Мы все за мир! Клятву дают народы! Мы все за мир! Пусть зеленеют всходы! Реют знамёна свободы!» Красивые песни вызывали злобу у этого жуткого типа, но к словам песни о свободе он наверняка бы прислушался.
Когда я рассказала об этом тате, он грустно улыбнулся. Он считал, что лучше мне не заговаривать с этим следователем, если он опять появится. Но если я никак не могу обойтись без пения, то самое подходящее — исполнять чёрным дядькам грузинскую песню «Сулико».
«Сулико» я пела чуть ли не каждый день вместе с мужским хором, и слова этой песни помнила хорошо: «Я могилу милой искал, но её найти нелегко. Долго я томи-и-ился и страдал — где же ты моя Сулико?»
Эта песня нравилась и Сирке. На моё заунывное пение она задирала морду кверху и начинала подвывать. К сожалению, гончая совсем не придерживалась мелодии, зато голос у неё был высокий и сильный. Плыкс-Поэнг смотрел на мать почтительно и тоже поскуливал. В одно прекрасное утро, когда мы вместе с Сиркой и мужским хором как раз распевали «Сулико», кто-то попытался помешать нашему концерту, постучав в дверь.
К счастью, это не был какой-то чёрный дядька, а вовсе упитанная тётенька в сером пиджаке в мелкую клеточку.
— Тэре! Здесь живёт товарищ Тунгал?
— Сейчас не живёт, — ответила я честно.
— Ой, а куда он переехал? — Тётенька сложила губы трубочкой. — Мне сказали…
— Никуда он не переехал, но сейчас он живёт в школе. Он сейчас в школе дежурит у телефона.
Тётенька усмехнулась.
— Значит, он живёт всё-таки тут! Слушай, похоже, ты маленькая шутница. А как тебя зовут?
— Леэло, — призналась я, глядя на тётеньку исподлобья.
Какая же это шутка? Разве я могу сказать, что тата живёт здесь, если сейчас его здесь нет, и я знала совершенно точно, что он живой и здоровый сейчас в школе! Не может человек одновременно жить в двух местах…
— Ну, ладно, я его найду.
Только когда она уже ушла, мне пришло в голову, что ведь и я тоже «товарищ Тунгал». «Товарищ ребёнок» — так назвала меня однажды очень мило и метко кондукторша в автобусе. «Товарищ ребёнок» звучало гораздо лучше, чем «маленькая шутница».
Нет, эта тётка не понравилась мне нисколечко. Я решила пойти в школу и выяснить, чего ей надо от таты. Поди знай, может, она строит планы заделаться моей мачехой. Тётя Анне не раз намекала, что, вероятно, вскоре тата заведёт себе новую «супругу», ведь на всём свете не сыскать такого мужчины, чтобы тридцать лет ждал жену из сибирского лагеря. На это тата всегда отвечал, что Симон Левин твёрдо обещал, что мама обязательно вернётся раньше, чем через пять лет, но тетя Анне недоверчиво покачивала головой: «Ну, посмотрим…», а мне было тревожно. В своей жизни я не знала ни одной хорошей мачехи. Золушка сухой корочкой питалась, когда её отец взял себе новую жену, и у Белоснежки мачеха была гадина! Анна Суси со своей поллитровкой по сравнению с ними просто ангел!