Бархатная кибитка — страница 14 из 103

Я тихо встал, вышел из дневной спальни, прокрался по коридору… Услышал голоса за неплотно прикрытой дверью. Осторожно заглянул в щелку. Я всегда умел становиться бесшумным и таящимся, когда мне это требовалось. Обладал навыками детского ниндзя. Увидел сквозь щелку следующую сценку: в маленькой полуподсобной комнате сидит воспитательница, а вокруг нее собрались ее наиболее избранные любимчики. Человека четыре, наверное. Таинственным, приглушенным голосом она рассказывала детям эту телегу о том, что евреи добавляют в состав мацы кровь русских младенцев.

Меня это впечатлило. Выяснилось, что я, любитель мацы, являюсь в некотором роде вампиром. Это заставляло меня испытать прилив гордости. О вампирах я знал больше, чем о евреях. Вампиры были окружены романтической аурой и казались привлекательными. Я сразу представил себе, как вылезаю из атласного гроба, одетый во фрак и цилиндр, сжимая трость когтистыми руками в белых, слегка окровавленных перчатках. Такая роль представлялась вполне сладостной моему малолетнему мозгу.

Таким образом я кое-что узнал об одном из своих излюбленных лакомств – задолго до того, как мне рассказали про «манну небесную», загадочную белую субстанцию, снизошедшую с небес, которой чудотворец Моисей накормил голодающий народ в Синайской пустыне. Но тогда, в детсадовский период, никто не просвещал меня по еврейской теме.

Тихие часы. У меня плохо получалось спать в ярком солнечном свете, поэтому я рисовал пальцами в воздухе. Это увлекательное занятие мне никогда не надоедало. Но воспитательница строго пресекала это воздушное рисование. Подходила и била меня по рукам.


Эта воспитательница по имени Нина Васильевна, худая, довольно молодая, стервозная, с маленьким волосяным пучком на затылке, – она меня на дух не переносила. Я в свою очередь ненавидел ее всей душой. Как-то раз она надо мной мощно поиздевалась, разом расквитавшись за красный флаг и за христианских младенцев. Случилось это в летнем детском саду. Там все дети тусовались в трусах, панамах и сандалиях.

Нина Васильевна заметила, что я по рассеянности надел трусы наизнанку. Она заставила меня в присутствии других детей снять с себя трусы и надеть их правильно. При этом все прочие дети должны были кружиться вокруг меня хороводом, выкликая в мой адрес различные дразнилки. Я не отличался особой стыдливостью, поэтому отнесся к ритуалу публичного обнажения достаточно спокойно. Просто механически снял с себя трусы, вывернул их и надел заново. И все это стоя в круге из кружащихся и обзывающихся детей. Мне это далось легко, но другого ребенка, наверное, такой эпизод мог бы травмировать.


Будучи ребенком тихого и кроткого нрава, я иногда пугал окружающих вспышками необузданной и неконтролируемой ярости, припадками исступленного гнева. В этих состояниях я никого и ничего не боялся и бросался в бой, что называется «очертя голову», готовый немедленно погибнуть или убить. Случалось это со мной крайне редко, но эти провалы в «состояние берсерка» выглядели со стороны, судя по всему, настолько чудовищно и настолько контрастировали с моим обычным поведением, что надолго запоминались свидетелям. Раз уж пишу я сейчас о социализации в детских коллективах, то вынужден признать, что в различных неприятных ситуациях, каковые в упомянутых коллективах случаются неизбежно, эти припадки ярости очень помогали мне, избавляли от попадания на роль «жертвы». Тем не менее я ненавидел эти припадки и старался всячески их избегать, потому что вслед за ними неизменно отлавливал я тяжелый и мучительный «отходняк» – лежал пластом, полностью лишенный сил, не умея пошевелиться. Я не люблю адреналин. Меня не влечет (и никогда не влекла) опасность и прочие острые ощущения в этом роде. Всей душой ненавижу этот адреналиновый приход, когда челюсти твои сжимает отвратительный биохимический спазм, а в щеках словно бы обнаруживаются невидимые шарниры. Судорога лицевых мышц – не так ли? Из-за этой судороги я называл это состояние состоянием Щелкунчика. Я казался себе самому деревянным или металлическим человечком, в ярости разгрызающим орех Кракатук.

Мне было девять лет, когда мои родители, разведясь, поселились порознь в двух отдельных квартирах, располагающихся в зеленовато-сером семнадцатиэтажном доме на ножках. Такие дома произрастали парочками на северо-западе Москвы, на Речном вокзале. Там я пошел в третий класс, в новую для меня школу № 159, стандартную школу в соседнем дворе. Атмосфера в этой школе была омерзительно агрессивная, градус детского насилия пусть не зашкаливал, но держался на достаточно высоком уровне. И ко мне сразу же стала присматриваться хулиганская шайка, состоящая из более старших детей мужского пола: не жертва ли?

В таких случаях, прежде чем обрушить на того или иного ребенка шквал избиений, преследований и издевательств, хулиганская шайка производит ряд предварительных проверочных действий, дабы удостовериться, что данное дитя действительно подходит на роль жертвы. К тебе присматриваются, принюхиваются. Затем начинают (осторожненько поначалу) подкатывать, задирать. Следят за твоими реакциями, подходят, предлагают показать «приемчик самбо». Перебрасывают через голову. Отпускают шуточки, постепенно становящиеся все более оскорбительными.

Я не защищался, не отшучивался, оставался инертным. Вроде бы идеально подходил на роль жертвы. Казалось, прибыл идеальный для измывательств новичок – ко всему безразличный асоциал, замкнутый, тупой, физически слабый, не любимый педагогами. Такого никто защищать не станет.

В хищных очах этой волчьей стайки уже зажглись предвкушающие забаву огоньки. Но сразу же выяснилось, что на роль жертвы я не подхожу. Внезапно выдал я совершенно оголтелую реакцию в ответ на вроде бы безобидную шалость. Как-то раз проходил я мимо этой шайки (они всегда стояли гурьбой, человек семь-восемь, зыркали вокруг себя, гыгыкали, ощерясь), и вдруг кто-то из них подбежал ко мне сзади и засунул за воротник льдышку.

Кусочек льда скользнул по моему позвоночнику. И внезапно ослепляющая, нежданная, бешеная ярость снизошла на меня.

Я еще до того приметил, что в раздевалке, в углу, свалены горой старые вешалки – большие железные треугольники, усеянные железными крюками. Грозное оружие. Стремглав или опрометью (люблю такие словечки) влетел я в раздевалку. Ничего не соображая, схватил один из этих железных треугольников (он был почти с меня ростом), подбежал к стайке и стал молотить их всех этой страшной херовиной, не глядя, со сведенными судорогой челюстями. Шансов на победу у меня не было, да и насрать мне было на победу. Я желал одного: убить или погибнуть. Какая уж там победа – их было много, они были старше, выше меня ростом, сильнее. Играючи они вырвали из моих рук мое грозное оружие. Я ждал страшного избиения, уничтожения. Но они даже пальцем меня не тронули. Нечто такое узрели они в моих ослепленных бешенством глазах, что мгновенно и навсегда определило мой социальный статус: опасный взрывчатый ебанат. Таких не трогают.

«Пиво ебнутый» – пронеслась информация по школе. Будь это имитация с моей стороны, будь это проявлением некоей осознанной стратегии выживания в детском социуме – это не сработало бы. Но они увидели неподдельный, подлинный припадок чистокровной ненависти, не знающей пощады и не ждущей пощады, – и молниеносно в тот же миг все про меня им стало ясно. Очертя голову, очертил я вокруг себя магический круг.


Я проучился затем в этой школе четыре года, с третьего по седьмой класс. И ни разу за эти четыре года я не увидел более ни одного проявления агрессии в свой адрес со стороны хулиганского сообщества. Они даже наладили со мной взаимовыгодные отношения. «Хулиганы» – люди практичные. В социуме не должно быть бесполезных людей. Я уже говорил, что в детских учреждениях все страдают от скуки. Любое развлечение ценится на вес золота. Я занял нишу сказителя. Они даже заискивали передо мной, подгоняли то яблоко, то старинную серебряную монету. А все ради того, чтобы рассказывал я им страшные истории. За страшными историями я в карман не лез. Назывались эти истории «кровавками» – кровавые истории.

– Пиво, заструи кровавку, – просили они меня, подгребая на переменах.

И я рассказывал охотно. Слушали с упоением.

Конечно, знали, что я рисую, что я сын художника. Постоянно просили что-нибудь нарисовать. И я рисовал. Но устные истории ценились выше. Писатель-сказитель стоял выше художника в разнообразных советских иерархиях того времени.

Друзьями мы с ними, впрочем, не стали. В свою шайку они меня не звали, на хуй я был им там не нужен, да я и не примкнул бы никогда к их шайке.

Так они отъебались от меня всем своим протокриминальным коллективчиком. Но один из них не отъебался. Этот тоже был сумасшедшим, как и я, но с другой синдроматикой. Что-то его во мне магнитило, и он продолжал досаждать мне, но уже в одиночку, без поддержки своих товарищей. Правда, никаких, даже отдаленных, намеков на физическое насилие он себе не позволял. Никаких тычков, толканий, подножек, щелбанов, приемчиков самбо – ничего такого. Зато он был мастером психологического, словесного насилия. Носил он говорящую фамилию Злобин и действительно являл собой злобную тварь. Злобную и извращенную. Странный паренек, всегда бледный, как молоко, с таинственными мутными красноватыми глазками. С блуждающим и склизким взглядиком. С вечной улыбочкой на вечно мокрых губах. Будучи года на три старше меня, он подсаживался ко мне, когда никого другого рядом не было. И начиналось. Из мокрых губ его изливалась нескончаемым, рвотным потоком грязная, приглушенная похабщина. Словно включалось какое-то мерзостное порнорадио. Говорил он всегда тихо, как бы наборматывал. Похабщину в целом все любили в нашей школе, и в ином исполнении она вовсе не раздражала меня. Бывала порой даже занятной, остроумной, смешной. Но Злобину удавалось привнести в этот распространенный дискурс свое собственное авторское начало, некую специфическую, одному ему присущую гнусность. Я избегал его всеми возможными способами, но он, как некий клейкий призрак, снова и снова возникал ниоткуда и включал свои тошнотворные бормотания. Он изводил меня намеренно, тихо, с вкрадчивым садистическим упорством. Такое вот нашел себе развлечение.