В данный миг мы находимся в совершенно бестревожной точке моего повествования, к тому же это как бы исчезающая, испаряющаяся точка, я бы назвал эту точку чеширской – в честь того кота из «Алисы в Стране Чудес», который обожал таять в воздухе, оставляя после себя лишь повисшую над ветвями улыбку.
Моя приверженность к фанатичным морским заплывам не испарилась с годами. Когда я подрос и обзавелся курчавой бородой, девушки в Крыму игриво называли меня Плавающий Фавн – обликом и нравом я был вполне фавничен, но сейчас я рассказываю о годах, когда я еще не вырос в большого фавна, а оставался до поры до времени фавненком или же тритоноидом. Терпкие морские воды излечили меня от болезненной призрачности, что сделалась следствием долгих больничных прозябаний: я обернулся вполне бодрым малышом, хохотливым и прыгучим.
Тогда же вдруг выяснилось, что характер мой не настолько кроток, как казалось прежде, и некоторые взрослые из окружения моей мамы высказывали в мой адрес критические замечания (в те годы было модно высказывать друг другу критические замечания), осуждая меня за лень, безответственность, а также за то подчеркнутое равнодушие, порою переходящее в отвращение, которое я проявлял в отношении некоторых коллективных практик, обладающих в глазах многих почти сакральным значением. Существовали ритуалы и начинания, к которым советские и антисоветские люди испытывали объединяющее их почтение – к таким уважаемым вещам относились горные прогулки. Даже не прогулки, а скорее походы. Видимо, к 1973 году, о котором идет речь, еще не вполне выветрился дух шестидесятых с его культом спорта, с культом преодоления трудностей, с его романтизмом костров, палаток и байдарок. Самые оголтелые диссиденты и антисоветчики обожали подобное времяпровождение и отдавались ему с неменьшим пылом, чем вылупленные комсомольцы. Надо ли говорить, что я ненавидел все вышеперечисленное всей душой и прилагал максимум усилий (как хитроумных, так и простодушных), чтобы уклониться от горных походов. В своей детской гордыне, в наивном своем самообольщении я считал себя виртуозом уклонения, но ничего не вышло – к ужасу своему я был вынужден ходить в ненавистные горные походы в составе детской группировки, которую сколотили специально для этих походных целей двое взрослых – Алексей Козлов и его друг по фамилии то ли Заславский, то ли Засурский. Мне очень не повезло: вырос на моем детском жизненном пути закаленный походник, к тому же еще умелый и харизматичный организатор, обладающий властным и бодрым характером, – Алексей Козлов, известный в те времена джазовый музыкант. За этим человеком числилось как минимум одно выдающееся деяние: каким-то непостижимым образом ему удалось поставить в Советском Союзе знаменитый мюзикл Эндрю Ллойда Вебера «Jesus Christ Superstar» на русском языке. Почему советская власть разрешила ему такую вещь совершить – неведомо. Может быть, у него имелись какие-то неимоверные связи в высокопоставленных сферах? Об этом мне ничего не известно. Я дружил с его сыном, мальчиком моего возраста, белокурым и синеглазым ангелоидом, который не только лишь обладал ангельской внешностью (почему-то мне везло на ангелоподобных друзей и подруг), но еще и пел партию ангела в мюзикле, поставленном его отцом. Так что можно сказать, этот мальчик являлся профессиональным ангелом.
Один лишь только факт постановки в СССР мюзикла «Иисус Христос – суперзвезда» говорит об удивительных организаторских талантах Алексея Козлова. К моему несчастью, тем блаженным коктебельским летом эти выдающиеся организаторские способности Алексея обрушились на невзрослые головы нашей деписовской компании. Козлов убедил наших родителей, что горные походы под его руководством будут чрезвычайно полезны нам, избалованным, шаловливым и недисциплинированным писательским детишкам. Джазовый харизмат умел убеждать, и вот мы все тащились в горы под палящим солнцем. В этих походах мы должны были научиться преодолевать трудности, ну и еще какой-то подобной хуйне мы должны были научиться. Эта отрыжка шестидесятых отравила нам немало райских дней. Помню, с какой невероятной тоской отправлялся я в эти походы. Я постоянно оглядывался на море, которое становилось все более далеким и недоступным по мере наших вскарабкиваний на вершины. Мне неудержимо хотелось броситься обратно со всех ног, добежать до моря и уплыть как можно дальше, чтобы не смогли разыскать меня организаторские глаза джазиста. Затеряться среди волн, стать невзрачной точкой в соленом и свежем просторе, а затем и вовсе исчезнуть в своих морских кружениях и дельфиноидных играх. Но мне приходилось тащиться вместе со всеми, изнывая от жары, да еще волочить на себе тяжелый рюкзак, набитый тем, чем должен быть, по мнению Козлова, набит рюкзак походника. Ничему я там не научился, кроме как слегка ненавидеть замечательного джазового музыканта. Меня тошнило от его хипповского хайра, от его козлиной бородки, от его белозубой улыбки, вспыхивающей на загорелом лице, от его джинсовых шорт с ободрашками, от его смуглых мускулистых ног, которые торчали из этих шорт. Иногда я думал: не столкнуть ли этого крепыша со скалы? Он-то любил постоять где-нибудь на самой кромке, над безднами. Но я бы, конечно, никогда не совершил столь жестокого поступка: я ведь дружил с его сыном и не желал, чтобы ангел сделался сиротой. Да, собственно, я и к самому Козлову-старшему относился вполне неплохо и за пределами походов не испытывал к нему злобных чувств. Стоило мне сбросить с плеч дебилистический походный рюкзак, как сразу же злоба гасла в моей душе.
Я бы, наверное, сам свалился со скалы от удивления, если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что мне предстоит стать любителем и даже обожателем горных походов и прогулок. Я полюбил это дело в девяностые годы, в Швейцарии, где мои швейцарские друзья приохотили меня к блужданиям по альпийским тропам. Но там я уже был взрослым, ноги мои окрепли и сделались выносливыми, как у кенгуроида, и горные взбирания уже не казались мне мукой – напротив, стали источником блаженства.
Но тогда, в семьдесят третьем году, мы ползли по склонам Кара-Дага как удрученные насекомые под пристальными педагогическими взглядами Козлова и Заславского (возможно, Засурского). Заславский-Засурский, впрочем, был подобрее джазиста и иногда, когда Козлову случалось уйти вперед и он уже не мог наблюдать за отстающими, Заславский-Засурский сажал меня на свои могучие плечи и нес – давалось ему это легко, после больничного года я весил меньше рюкзака, и, думаю, отважному походнику казалось, что он влачит на себе птичий скелет. Козлов бы, конечно, никогда не позволил своему товарищу такое непедагогическое поведение, ведь он считал, что во мне следует выковать некую мифическую выносливость, но я до сих пор благодарен мягкосердечному Заславскому-Засурскому за его милосердную беспринципность, за то, что он, пусть и украдкой, но все же не всегда повиновался своему хайратому и козлобородому фюреру.
И вот мы достигали, после долгих мучений, некой высшей точки – обычно она обнаруживалась у подножия марсианских коричневых скал, которые вздымались к яростному небу вулканическими столбами или же торчали гигантскими кинжалами, или же они напоминали останки циклопических изваяний. Из этих высших точек всегда разверзался умопомрачительный вид на бухту, я находил взглядом писательский парк, похожий отсюда на клочок изумрудного мха. Я взирал сверху на море, и мне становилось больно оттого, что оно теперь так далеко. Я вспоминал, как еще в самом начале нашего похода я оглядывался на его синеву – так парень, которого обрили в солдаты, ищет взглядом в толпе провожающих лицо возлюбленной. Но тоска моя уходила, когда я догадывался о том, что уже завтра снова буду кружиться в соленых водах, и оттуда, из моего йодистого логова, я разыщу взглядом ту скалу, у подножия которой мы прервали свое восхождение. И, увиденная сквозь тонкую пелену морской влаги, эта скала покажется мне безвинной, как затерянная на вершинах шкафа шахматная фигурка, изгрызенная зубами пушистого хищника.
После наступления сумерек мне уже не разрешалось оставаться в море – только слегка повзрослев, я изведал наслаждение ночных заплывов. В детстве же, когда наступающий вечер выгонял меня на сушу, я сразу же вспоминал о том, что, кроме моря, здесь имеется еще один эпицентр моих вожделений – открытый летний кинотеатр. Там каждый вечер показывали новый фильм (точнее, фильмы были по большей части старые, но сменялись ежедневно), и об этих фильмах извещали написанные от руки афиши. Название фильма писали обычно слегка наискосок, под названием в скобках значилась страна происхождения (СССР, Франция, Италия, США, Румыния, Монголия и прочие). Позднее стали писать еще и жанр, но это уже в конце восьмидесятых (эротика, остросюжетный боевик, ужасы, драма, исторический детектив, фантастика). Но во времена моего детства жанр еще не писали – только название и страна. На многие фильмы нас, детей, не пускали, и мы смотрели их, сидя на ветвях цветущих деревьев, которые росли сразу же за оградой кинотеатра. В романе «Эксгибиционист» я описал сильнейшее впечатление, которое произвел на меня один наркотический эпизод из фильма «В Сантьяго идет дождь». Но я мог бы продолжить список эпизодов или даже некоторых киномоментов, которые до сих пор помню так отчетливо, как если бы смотрел эти фильмы вчера. С некоторым чувством неловкости я давно уже признался сам себе в том, что помню увиденные моими детскими глазами фильмы гораздо лучше, чем события, происходившие со мной за пределами кинозала. Я помню гримасы де Фюнеса и его механическую руку, помню всадников, скачущих за тенью остроконечной скалы из фильма «Золото Маккенны», помню голую метиску из этого же фильма, помню графа Монте-Кристо и Анжелику, маркизу ангелов, помню старое ружье и лифт на эшафот, помню укол зонтиком и неуловимых мстителей, помню, как расстреливали немецких офицеров в фильме про покушение на Гитлера. Я ничего не знал (и, кажется, и не желал знать) о том, как делается кино. Мне казалось, что излишнее знание об этом может подточить тот религиозный трепет, то экзальтированное восхищение, которое внушали мне фильмы. Я предпочитал думать, что каждый вечер, сидя на корявых ветвях в плотном столбе цветочного аромата (жасмин и акация благоухали столь разнузданно, что это и назвать-то никак нельзя, кроме как откровенной ароматической порнографией) или же сидя на синих длинных лавках внутри кинозала, я становлюсь свидетелем чуда, свидетелем поразительного мистического явления, и меня даже несколько удивляло, что загорелые кинозрители, собравшиеся здесь под конец бескрайнего дня, наполненного всевозможными курортными радостями, не падают на колени в приступе дикарского благоговения, не начинают совершать земные поклоны и бормотать благодарственные молитвы при первом же появлении волшебного луча, высвечивающего подвижные образы на мешковатом, слегка усталом от жизни экране. И хотя я знал, что где-то есть киностудии, что актеры приезжают на работу почти так же буднично, как врачи, учителя, инженеры и следователи уголовного розыска, что затем их гримируют и облекают в сценические костюмы, но все же в глубине души я верил, что этих актеров не существует, это лишь миф, а фильмы рождаются прямо в луче кинопроектора, в этом стрекочущем и трепещущем луче они формируются так, как формируются сновидения. И все же я испытал счастливый шок, когда впервые дважды посмотрел один и тот же фильм, – тогда я осознал, что киноленты располагают грандиозным преимуществом по отношению к сновидениям: они содержат в себе возможность возврата, их можно смотреть снова и снова, – ни в сновидениях, ни в бодрственной жизни мы не обнаружим столь полной радости возвращения. Конечно, после этих вечерних киносеансов голые метиски и агонизирующие гитлеровские офицеры становились элементами моих снов, но в сновидениях они каждый раз обладали изменчивыми л