Бархатная кибитка — страница 25 из 103

Но мы уже сказали о том, что пронырливая и отзывчивая Генриетта, в процессе своего струения по стеклу этого окна, отражает не только то, что происходит внутри комнаты, но и то, что происходит снаружи. А именно: она отражает два окна в доме напротив, которые расположены близко друг к другу, но принадлежат к разным квартирам. В одном из этих окон полумрак, другое ярко освещено. Но ни одно из окон не безлюдно. В темном окне угнездился снайпер – он уже прильнул оком к оптическому прицелу своей профессиональной винтовки, которая направлена в окно той самой комнаты, где страстно соединяются потерявшие бдительность любовники. И целится он опять же в голову любовника – и уже поймал в свой окуляр бледное от страсти лицо. Но снайпер не знает о том, что в соседнем окне на подоконнике стоит пузатый человек, который в это роковое мгновение решил свести счеты с жизнью. Человек на подоконнике одет в песочного цвета костюм и только что его шею обнимает длинный красный шарф, но он позволил ему соскользнуть со своих широких плеч, и теперь пузан внимательно следит за плавным падением шарфа, собираясь последовать за ним в бездну.

В момент, когда палец снайпера ложится на спусковой крючок, мужчина в песочном костюме делает шаг и обрушивается вниз. Промельк грузного тела в поле бокового зрения заставляет снайпера вздрогнуть в момент выстрела, и этого достаточно, чтобы пуля досталась не тому, кому она предназначалась. Пробив стекло и свистнув над бледным ухом любовника, пуля поражает обманутого супруга, но Генриетта не успевает отразить его агонию, потому что вздрогнувшее стекло окна, в котором внезапно образовалась пулевая дырка, отбрасывает субтильное водяное тельце Генриетты, и далее она переходит от скольжения по поверхности к свободному падению.

Таким образом Генриетта становится невольной свидетельницей целого пучка событий, уместившихся в одном мгновении: застигнутая измена, эякуляция, влекущая новые жизни, убийство, самоубийство…

А также маленькая и загадочная кража. Кто знает, сколько еще миллиардов микрособытий скрываются за фасадом этого кинематографического сцепления? Наиболее таинственным персонажем фильма является низкорослый, но богато одетый индус с перстнями на пальцах, который зачем-то похищает красный шарф самоубийцы. Поступок совершенно необъяснимый. Ни мы, зрители фильма, ни маленькая прозрачная Генриетта, ни даже проницательные нью-йоркские копы – никто никогда не узнает, зачем индус похитил мокрый красный шарф.

Глава семнадцатаяДоплыть до платформы

И вот я уже плыл в прохладной, спокойной воде, черпая ее своими руками, будто ковшами. Я пребывал в полной и совершенной невесомости, мое тело, как и моя голова, были абсолютно пусты. Мне показалось, я исчез.


Что такое исчезновение? О, исчезновение – самая тонкая и в то же время самая всеобъемлющая вещь на свете. Исчезновение – это не смерть, не трансформация, не выход, не вход. Исчезновение – это безграничная малость, уравновешивающая собой все бесчисленные появления. Я исчез, и в то же время я наслаждался до рыбьего визга этим исчезновением – а кто же тогда наслаждался, если я исчез?

Наслаждалось море, оно всегда наслаждается всеми нашими наслаждениями.


Затем я снова появился. Выяснилось, что, пока я отсутствовал, я почти доплыл до платформы. Я уже видел перед собой ее ржавые сваи, обросшие длинными склизкими зелеными локонообразными бородами, медленно шевелящимися в серой воде. По металлической лестнице, чьи ступени местами проржавели до тонкости коричного печенья, я поднялся на платформу и долго бродил по ней, чувствуя себя йогом – босыми ногами по битым стеклам, – но я не поранился.

Ландау со мной не было. Может, не решился плыть, а я не заметил этого. Увы, я не обнаружил на платформе ничего, что сообщало бы о тайном пристанище капитана-индейца. Не обнаружил я также никаких следов живого присутствия каких-либо океанологов или океанографов. Хотя, вероятно, лет десять тому назад они еще работали здесь, теперь же все стояло в запустении, под ногами повсеместно хрустело битое стекло, валялся разнообразный мусор. Кое-где светились пыльные и тусклые лампы в решетчатых колпаках, но освещали они лишь смрадные соленые лужи на битых кафельных полах, а также безгласные и безглазые заброшенные агрегаты, когда-то, видимо, имевшие научное предназначение. Потеряв его, эти технические объекты сделались оцепеневшими и заколдованными чудовищами моря, живущими на покосившемся наклонном острове. Местами виднелись черные пятна от костров: нетрудно предположить, что обитатели яхт и брутальные владельцы моторных лодок с их подружками давно облюбовали эту платформу для своих отстегнутых миниатюрных пикников, оставив на память золу, островки гари, стеклянные плоды алкоголизма, унылые использованные презервативы, свидетельствующие о безопасном, а возможно, и об опасном сексе.

Я блуждал по забытым комнатам, где стояли письменные столы, еще не ушедшие на дно морское, но, казалось, уже поросшие ракушками. Они прикипели к бетонному полу или же были к нему припаяны, иначе они съехали бы со своих мест под собственной тяжестью, – все комнаты были наклонными, это делало их похожими на каюты полузатонувшего корабля.

С самого начала моих блужданий по платформе какое-то литературное воспоминание брезжило в моем мозгу: в глубинах детства я читал в какой-то книге (которую, кажется, страстно любил) о подобных наклонных комнатах… Да, вспомнил: это была книга Марка Твена «Приключения Гекльберри Финна» – повесть, обожаемая мною до безумия, до оторопи, до холодных пылинок.

В этой повести есть момент, когда Гекльберри Финн скрывается на речном острове, полузатопленном во время наводнения. Обследуя остров, он видит приставший к острову дом, унесенный разливом реки: этот дом увяз в тростниках в наклоненном на бок состоянии.

Финн залезает в этот дом. Нижние комнаты заполнены мутной илистой водой Миссисипи, а на втором этаже, в одной из наклоненных комнат, он обнаруживает голого мертвеца.

Пронзительное убеждение, что я – Финн, убежавший на лодке, предварительно инсценировав свою смерть, овладело мною. Я знал, что вырос в рабовладельческих штатах и что предпочитаю свежие объедки той аккуратной снеди, которую принято раскладывать на перламутровых тарелках. А также я знал, что стоит мне сделать еще несколько шагов по битому стеклу – и я увижу голого мертвеца.

Я прошел эти несколько загипнотизированных шагов (осколки хрустели под ногами, как палая листва стеклянной осени) и увидел павшего. Труп лежал на мокром кафеле среди мусора и рваных полосок морской пены. Свет электрической лампочки падал на его лицо. Я узнал американца, который хотел о чем-то серьезно поговорить со мной, но не смог…


Труп американца! Все же я не Финн, а Нильский, и волею судеб пишу сейчас на русском языке, поэтому следует спросить себя: когда впервые труп американца появился в русской словесности? Возможно, это произошло в рассказе Ивана Бунина «Господин из Сан-Франциско», где американец сначала обряжает себя, последовательно надевая трико, рубашку, пластрон, смокинг, брюки, носки, туфли, а затем умирает, после чего гигантский океанический лайнер танцует под вой джаза и океана, а величественный труп американца лежит в стальном трюме – одинокий, надменный, толстый, океанический. Атлантический мертвец. Холодное тело атланта. Мертвый атлант расправляет холодные, мертвые плечи. Это то самое тело, которое поддерживало балконы и земные шары. А затем хлынули потоки, реки, водопады янки, стреляющих друг в друга из пистолетов, – их лица накрывают шляпами в сотнях фильмов. Потом, уже в шестидесятые, объявился светловолосый труп президента Кеннеди, которого застрелил загадочный снайпер Ли Харви Освальд. Этот труп настолько тронул совокупную душу России, что душа отозвалась песней, исполненной дрожащим от избытка человечности голосом Марка Бернеса:

Колокола в Америке рыдают

И птицы замедляют свой полет.

И статуя Свободы, вся седая,

Тихонько по Америке бредет.

Она бредет средь сумрака ночного,

Покинув свой постылый постамент,

И спрашивает строго и сурово:

Американцы, где ваш Президент?

Американцы! Где ваш Президент?

Американцы! Где ваш Президент? Он лежит мертвый и одинокий в эпицентре русской души. А еще влажное тело Джима Моррисона в парижской ванне. Тело шерифа, пронзенное стрелой.


Я приблизился к трупу. Лицо сохраняло простое и серьезное выражение без привкуса испуга или страдания. Но самым поразительным в этом трупе было нечто, что с первого же взгляда превращало его из «американского мертвеца» в «труп бледнолицего» – из его груди торчала стрела с ярким индейским оперением.

Глава восемнадцатаяИностранцы

Появилась откуда-то приземистая австрийка в черном платье. Мадам Грета. Она подарила моему папе золотую зажигалку. Стоило откинуть золотой колпачок – и зажигалка не только выдавала длинный и острый язык огня, но еще и пела песенку звонким потусторонним голоском: «Аh, mein Lieber Augustin, Augustin, Augustin…»

Мне очень хотелось выцыганить у папы эту зажигалку (полюбилась песенка). Но зажигалка была золотая, и мне ее не отдали. Жаль. Ah, mein Lieber Augustin… Зажигалка потом потерялась.

Мадам Грета увлекалась спиритизмом. Все тогда были настроены на общение с умершими. Но мадам Грета не гоняла блюдце по ватману. На своих спиритических сеансах она использовала магнитофон «Грюндиг». У нее умер муж, и она общалась со своим покойным мужем по имени Фриц. Записывала на кассету вопросы, адресованные Фрицу, оставляя паузы для ответов. Затем прослушивала запись – там якобы звучал потусторонний голос Фрица. А может, это был Augustin… Не знаю, я сам не слышал. Не бывал на ее спиритических сеансах. Слышал только рассказы мадам Греты об этом.

Иностранцев всегда было много в нашей жизни. Нередко прибывающие в Москву иноземцы стремились познакомиться с артистическим подпольем, поэтому кто только не появлялся в магическом подвальчике на Маросейке, где гнездилась мастерская моего отца. Самые разные персонажи из всевозможных стран желали посетить легендарного Виктора Пивоварова, нежного гения, гостеприимно угощающего визитеров квашеной капустой, картошкой и водкой. Послы Швейцарии и Венесуэлы, корреспонденты американских газет, музыканты, странствующие меланхолики, проходимцы, авантюристы, торговцы, шпионы, скромные миллионеры, старики, шахматисты, чиновники, коллеги-художники. Таинственные дамы без определенных занятий вроде мадам Греты. Приехал Поль Торез, высокий белобрысый француз, сын Мориса Тореза, видного французского коммуниста, некогда возглавлявшего компартию Франции. В Москве, если не ошибаюсь, до сих пор есть улица, названная в честь Мориса Тореза. Мы тогда с папой и художником Ильей Кабаковым жили в доме творчества «Сенеж», на берегу большого заснеженного озера. Француз приехал к нам с сыном, моим ровесником. Очень румяный, кучерявый, капризный мальчик в красно-черном полосатом свитере. Как бы эталон французского мальчика. Я был тогда истовым, фанатичным обожателем свиней. Розовые твари жили по соседству в маленьком хлеву. Я подглядывал за ними в щелку между досками, из коих сложен был сарайчик. Я осуществлял это подсматривание настолько часто, насколько мог (то есть несколько раз в день). Желая развлечь французского мальчика, я вознамерился пригласить его взглянуть на свиней. Но я не знал ни слова по-французски. Я спросил у взрослых, как будет по-французски «свинья». Затем, подойдя к кучерявому мальчику, я стал повторять это слово, совершая приглашающие жесты в сторону сара