Но а что если перед иудеохристианской мыслью поставить задачу: сложить воедино всех зверей? Что получится? Никак не собака, конечно. Собака никогда не бывает суммой, она не бывает консенсусом, она не компромисс, но эксцесс. А что получится, если сложить воедино всех зверей? Какой нарисуется силуэт? Ветхозаветное предание утверждает: нарисуется силуэт кита, а еще вернее – бегемота. Еврейское слово «бегемот» означает животных, в плюрале.
В глубине смысла лежит это животное (немцы называют его Nilpferd – «нильская лошадь»), выставив из ряски лишь глаза. То есть бегемот – это в некотором символическом смысле «все животные». И в этом отношении он находится в символическом родстве с Левиафаном. Кит и бегемот – аргументы Бога. И в этом качестве они, как некие грандиозные образы, возникают в ветхозаветной Книге Иова. На жалобы Иова, на его крик о несправедливости ветхозаветный Бог отвечает подробными и чрезвычайно поэтизированными описаниями Кита и Бегемота.
В этом же контексте следует воспринимать бессмертные строки Корнея Чуковского:
Ох, и трудная это работа –
Из болота тащить бегемота…
Бегемота сложно извлечь на поверхность, хотя целая вереница животных впрягается в это дело. Но его непросто вытянуть из глубины, ведь, вытаскивая его, они вытаскивают из непрозрачной бездны свое собственное совокупное означающее. Они обнажают свое потаенное единство, свою животную тайну. Животные – это граница, и все топчущиеся на этой границе становятся пограничниками. Скотоводы, мясники, ветеринары, охотники, кавалеристы, юные натуралисты, жокеи, активисты Green Peace, работники зоопарков, доярки, рыбаки, художники-анималисты, циркачи, зоологи, энтомологи, орнитологи, повара, собачьи парикмахеры, язычники, дрессировщики, грумы, строители скворечников, китобои, сокольничие, устроители тараканьих бегов – все они сливаются в тревожной фигуре пограничника, разорванного изнутри глубочайшим смущением.
Моим первым личным животным стала черепаха. Это и логично: по мнению некоторых ученых, на черепахе зиждется мироздание. Черепаху звали Дуня. Характером она обладала ровным, выдержанным, нордическим, можно даже сказать, флегматичным – такое не редкость среди черепах. Возможно, и в этих панцирных рядах встречаются горячие головушки, но Дуня к их числу не принадлежала. И все же в ней теплилось некое бунтарское начало. В летние дачные дни я выносил ее попастись на травке (Дуня любила одуванчики), а чтоб она не убежала, я накрывал ее решетом – архаического вида берестяная конструкция, долетевшая до моих дней из баснословного аграрного прошлого. Однажды Дуня опрокинула решето, вырвалась на свободу и ушла куда-то. Больше я ее не видел, но много недель после ее бегства я терзался мучительными волнениями, думая о том, как сложилась ее судьба: жива ли она, здорова ли, не стала ли жертвой неведомых хищников? Где шагают ее неуклюжие ноги с крупными окостеневшими коготками? Куда смотрят ее подернутые пленкой глаза?
Вторым моим собственным животным оказался ёж Степан – крупная и очень колючая особь. Я обожал его столь же истово, как и Дуню. В последний год детсадовского периода (то есть когда мне было шесть лет) меня решили отправить на лето в летний детский сад. Я очень не хотел ехать туда, сопротивлялся всеми возможными способами, но родители уговорили меня, пообещав, что я смогу взять с собой Степана. Мои предчувствия меня не обманули: летний детский сад оказался летним детским адом. С моим Степаном нас сразу же разлучили – его поместили в вольеру при живом уголке, где уже жил другой ёж. Как ни странно, я был не единственным детсадовцем, который приехал с ежом. Еще один мальчик прибыл в сопровождении ежа. Наши ежи жили в специальном загончике, и мы с этим мальчиком каждый день приходили проведать наших ежей. Мы смотрели издалека на наших любимцев, к их колючим спинам тянулись наши тоскующие взгляды. Было так чудовищно, так безотрадно в этом детском концлагере, что мы даже не смогли подружиться с этим мальчиком – просто стояли, молча, понурые и жалкие, не отрывая взглядов своих от ежей. Даже словом не перемолвились, хотя и чувствовали себя собратьями по несчастью.
В августе родители забрали меня из летнего детского сада, и остаток лета мы прожили на даче в Ильинском. Родители сняли дачу – маленькую, темную, невзрачную, но эта дача казалась мне раем. После летнего детского сада я две или три недели молчал. Просто не произносил ни слова. Так подействовало на меня пребывание в детском концлагере. Я молчал вовсе не для того, чтобы выразить свой протест, молчал не в отместку – я радовался обретенной свободе, радовался родителям, я улыбался и излучал блаженство, но механизм произнесения слов на время сломался во мне. У меня как-то выморозило язык в то жаркое лето. Потом язык разморозился, и я снова стал разговорчивым малышом.
Первое, что я сделал после своего освобождения, – я пошел в лес и там отпустил своего Степана на волю. Вкусив горькой и безрадостной несвободы в детском концлагере, я не желал быть тюремщиком любимого колючего существа. Я отпустил его, но это не избавило меня от мучительных страхов за его жизнь.
В общем, животные сводили меня с ума. Они казались мне слишком хрупкими, слишком уязвимыми. Я слишком сильно любил их, и моя любовь была отравлена горечью волнений и ядом сострадания. Думаю, даже если бы я стал обладателем акулы или свирепого тигра, я все равно волновался бы за своих питомцев, не зная покоя ни днем, ни ночью.
Люди не вызывали у меня таких терзательных беспокойств. Конечно, я нередко волновался за своих родителей, поджидая поздними вечерами их возвращения домой. Но, за исключением этих моментов, я не особо беспокоился о людях. Мне казалось, они могут за себя постоять. Люди представлялись мне хитрыми, изворотливыми и на все способными. Вообще, достаточно прочными. А вот животные мне таковыми не казались, и я ощущал какую-то гипертрофированную и ужасающую ответственность за них.
Среди своих детских товарищей я не пользовался репутацией добряка. Хотя я в любой момент мог с легкостью отдать им любой неодушевленный предмет, мне принадлежащий (что я и делал постоянно), но добрым я им не казался, поскольку был чересчур смешлив и насмешлив, постоянно кого-то дразнил и над кем-то издевался и, кажется, в раннем детстве ранил немало ровеснических душ своими кривляниями. Но стоило мне увидеть животное, как я тут же превращался в какого-то сумасшедшего подвижника, в трепетного и бескорыстного влюбленного. Ради животных совершал самые различные поступки, в том числе достаточно оголтелые.
Когда на берегах водоемов я замечал рыбаков, сидящих с удочками, я тут же начинал ошиваться возле них, делая вид, что меня интересует рыбалка. Но цель моя была совершенно иной: если рыбак отвлекался, я хватал только что пойманную рыбу и кидал ее обратно в речные, морские или озерные воды. Так спас я немало рыб, рискуя быть отпизженным за злостное хулиганство.
Однажды (уже в начальных классах школы) я шел по городу со своим школьным портфелем и вдруг увидел тетку, которая преследовала мышь. Низкорослая, жирная тетка в больших сапогах гналась за убегающей мышью, пытаясь наступить на нее и раздавить своим громоздким каблуком. Не успев подумать ни о чем, я подбежал к этой незнакомой тетке и изо всех сил ударил ее портфелем в лицо. Причем, помню, специально ударил замком наружу, чтобы максимально травмировать лицо этой женщины выпуклой металлической пряжкой портфеля. После этого я тут же убежал со всех ног, не оглядываясь. Бегал я быстро, ноги у меня были длинные и часто спасали меня от разных злоключений. Так что тетке-кубышке было меня не догнать. Помню, как она изумленно вопила за моей спиной.
В общем, я был в раннем детстве стихийным зеленым радикалом, хотя ничего не знал о зеленом движении. Впрочем, встречались среди моих детских знакомых и более радикальные зеленые, чем я. К ним относился, например, сын известного в те годы барда Булата Окуджавы, с которым я познакомился в Коктебеле, в доме творчества. Сына Булата Окуджавы тоже звали Булатом Окуджавой, то есть он был Булатом Булатовичем, но мы в нашем детском кругу называли его Булкой. Этот Булка был заядлым экологистом и борцом за природу. Весь литфондовский парк был оклеен прокламациями и призывами, которые заботливо изготовлял и распространял Булка. Берегите природу! Не мните цветы и зеленые насаждения! Не обижайте животных и птиц!
Булка являлся настоящим энтузиастом и делал это все по собственной инициативе, без какого-либо внешнего побуждения. Несмотря на схожесть наших взглядов, мы с ним особо не дружили. Булка был постарше, и сейчас я даже не могу вспомнить его лицо. Зато его прокламации хорошо помню, написанные разноцветными буквами, иногда снабженные небольшими убедительными рисунками.
Если бы тетка, пытающаяся убить мышь, встретилась бы не мне, а Булке, он, наверное, не ограничился бы простым (хоть и жестоким) ударом портфелем по ее лицу. Думаю, он сжег бы дотла эту пузатую женщину в крупных сапогах, он спалил бы ее потоком кипящего огня, который хлынул бы на нее прямо из его пылающего сердца. И спасенная мышь продолжила бы свой стремительный бег среди шипящих кучек дымящейся золы – только эта зола и осталась бы на память о тетке в крупных сапогах.
Что же касается меня, то я не особо горжусь своим жестоким поступком: наверное, мышь спаслась бы и без моей помощи, ведь она была проворна, а тетка неповоротлива. Хоть я и сбежал без труда от этой фурии, но вскоре после этого происшествия мне пришлось отловить ответочку от подобной тетки. Я шел по аллее на Речном вокзале, а навстречу мне продвигалась похожая тетка, только ростом повыше, в таких же точно сапогах с тяжелыми каблуками, в таком же светлом пальто с меховым воротником. Но эта казалась не столь энергичной. Наоборот. Она шла, как бы глубоко задумавшись о чем-то, какая-то осоловевшая, даже остекленевшая. В руке у нее болталась авоська с двумя бутылками кефира – две белые стеклянные емкости с крышечками из зеленой фольги. Мы медленно поравнялись – казалось, она меня вообще не видит. Но в момент, когда она уже почти прошла мимо меня, вдруг некий рассвет осветил ее оглушенное лицо. В инертных глазах, устремленных на меня, вспыхнуло внезапное понимание, как будто она кого-то узнала во мне, и губы ее произнесли нараспев, даже с некоторой радостной лаской, смешанной с изумлением: «Ах ты, жидёныш!» И в следующей момент она обрушила на меня удар своей авоськой с тяжелыми бутылками, целясь мне в голову. Я успел слегка отклониться, удар пришелся по плечу, задев ухо. Было больно, меня качнуло, но я устоял на ногах и сразу же побежал. Бежал быстро, так же как от женщины-мышеубийцы, но на этот раз никто меня не преследовал, никто не вопил за моей спиной. Я не удержался и оглянулся разок. И, наверное, превратился бы в соляной столб, если бы она сама не стояла бы там соляным столбом, застыв в этой темной аллее, провожая меня непостижимым взглядом, в котором минутная интенсивность быстро гасла, уступая место изначальной остекленелости.