Хранится соль, как едкий сок в лимоне.
Я расскажу про кладбища в песке,
Про океан, что ходит сам собою,
О девочке, танцующей в тоске,
Что, может быть, хотела б стать тобою.
Пускай о том, о чем я умолчу,
В глубоких снах себе лепечут дети.
Гранатом кровь стекает по плечу,
В преториях опять сверкают плети.
И детвора визжит в тени Отца,
Украдкой вырвавшись из матерного плена.
В предчувствии тернового венца
Венки плетут из диких трав и тлена.
Тигрица лижет дитятко своё
Янтарным оком на зевак взирая.
И в черном шарике (гашиш иль мумиё?)
Мы видим лик потерянного рая.
Краткая вспышка ипохондрии (кровавые точки на руке, оставшиеся от когтей остолбеневшего вонючего орла, возможного носителя экзотической болезни) влечет за собой шлейф любовной меланхолии, смешанной с ужасом христологического страдания, отчасти неуместного вблизи буддистских святынь.
И весь этот туристический микс по классической схеме завершается шарообразной черной точкой наркотического блаженства, которое следует скрывать от черных глаз таможенных офицеров. В аэропорту города Коломбо эти таможенные офицеры (жирные, с черными брезгливыми лицами) косили черным глазом на ваш скромный рюкзачок, произнося заклинательную фразу: «Would you support me?» За умеренную мзду они оставляли рюкзачок нераскрытым, необшаренным, и вы возвращались на Родину настолько счастливым, насколько позволяло опьянение, вызванное самолетными дринками.
Но забудем о мангустах (на недолгое время, конечно же) ради того, чтобы снова отправиться в семидесятые, в мистическую Библейскую долину, над которой летают планеристы. Коктебель в те позднесоветские годы официально назывался Планерское (или же Планерное, не помню точно) в честь этих полетов. За женственными холмами Библейской долины тянулась вдоль горизонта длинная Столовая гора – оттуда они воспаряли. Про эту гору часто говорили местные коричневые от загара старики, что по ней скакал всадник без головы на съемках соответствующего фильма. Впрочем, лошадь всадника без головы не скакала, а напротив, шла медленным ровным шагом, что создавало требующийся леденящий эффект. Помню этот эпизод с тех самых детских лет, и не мне одному он запомнился – тревожные крики «Смотрите! Смотрите…». Зловещая укороченная фигура, покачивающаяся в седле на фоне бледного псевдомексиканского неба.
В Библейскую долину следовало входить незаметно, лениво или же, наоборот, крадучись, либо увлекшись разговором, либо теряясь в собственных мыслях, минуя хрущевский дом о пяти этажах (единственный подобный дом в поселке), где внизу располагался просторный гастрономический магазин, предлагающий посетителям воздушную кукурузу, осыпанную сахарной пудрой (от нее всегда оставались липкие пальцы), орешки в меду, смуглый виноградный сок в больших стеклянных банках (совершенно настоящий, словно бы вытоптанный смуглыми босыми ногами юных молдаванок или же крымчанок), золотистые полукопченые ставриды (им самое место в Тавриде), халву, водку и светлый южный хлеб, похожий своей формой, фактурой и размером на пузырчатые кирпичи ракушечника, из коих сложены многие местные дома и ограды. На юге все по-другому, да и русский язык здесь другой: не только лишь фрикативное «г», которое то появляется, то загадочно исчезает (слово «фрикативный» происходит от слова «фрик», полагаю), но и общая вальяжность, ленца, отпущенность, курортно-колхозный проплыв каждого словечка. Произнесите «всадник без головы» по-южному, с фрикативчиком, с растяжечкой – и сразу получится «безбашенный всадник». Всадник-курортник, который просто отдыхает себе от своей башни. Ну и шо, типа, надо нам, шо ли, жопу рвать из-за того, шо этому пассажиру отпилили кочан? Да ему и без кочана ништяк: тусуется, ездит на фрикативном мустанге, участвует в сюжете романа и фильма. Никаких жалоб.
Крым пропитал меня собой. Своими солеными ветрами, невероятной капризностью своего населения, хулиганским флюидом пиратской Тортуги. Пропитал дважды: сначала в детстве, а потом в нулевые, которые почти полностью прожил я в Крыму.
Встречались поначалу, на пути медленного всасывания пешехода в пустынные объятия Библейской долины, кое-какие продолговатые болотца, чаще всего высохшие, поросшие осокой. Некоторые домики, садики за заборчиками еще встречались поначалу, словно отбившиеся от стаи или от стада. Один из этих домиков на размытой окраине поселка принадлежал Изергиной, местной светской пожилой даме. Можно назвать ее и старухой, если пожелаете. Большая веранда с деревянными столбами, маленький сад. В этом доме, в гостях у светской старухи, обитали во множестве представители московской и питерской богемы: Сапгир, Холин, Лимонов, Бутербродский, иные подпольные поэты, их подружки, диссиденты, теннисисты, богословы, сисявистые девушки с задумчиво-лихим выражением лиц. Чуть ли не каждый вечер случались поэтические чтения и прочее.
Мы с мамой частенько заходили к Изергиной – проведать Холина и Сапгира, послушать нелегальные стихи, поболтать с цветущим загорелым андеграундом, испить черного чая из надтреснутых чашек, отведать шашлык, изготовляемый Сапгиром. На самом деле я не любил шашлычок, избегал жареной плоти, мечтал посвятить себя вегетарианской музыке, мечтал исполнять струнные квартеты для живых коровушек и барашков, но не вышло. А Генрих Сапгир жить не мог без этого хищного лакомства, так что приходилось и мне из вежливости вонзать свои детские зубы в вязкие фрагменты жареных тел. Это было с моей стороны проявлением уважения к нелегальной поэзии. Старая Изергина судачила, поигрывая серебряной чайной ложечкой, изображая как бы некую слегка обветшавшую Анну Павловну Шерер, держательницу аристократического салона. Гостили в ее деревянном доме и подлинные старые аристократки, чудом уцелевшие в мясорубке большевистских репрессий, – например, Наталья Васильевна Голицына, старая княжна, худая, как птичка, почти невесомая старушка, ходившая зимой и летом в легких эластичных тапочках. Походкой она обладала стремительно-воздушной, сзади ее принимали за девочку, хотя и шел ей восьмой десяток. Княжна хвасталась, что в сутки съедает лишь одно крутое яйцо и выпивает несколько стаканов черного чая. Таков был ее суточный рацион – больше ничего она не употребляла. Рацион шел ей на пользу – она отличалась ясным и острым умом, была свежа и подвижна не по годам. Так она и осталась до старости княжной, никогда не вышла замуж. В юности была хороша, до шестнадцати лет беспечно резвилась, но потом отец послал ее в Англию учиться на экономиста. Когда она, отучившись, вернулась на Родину, старый князь поставил ее управляющей всеми своими хозяйствами. Семья владела территориями, составившими бы, если их собрать воедино, среднюю европейскую страну типа Венгрии или Румынии. Заводы, рудники, аграрные угодья. Княжна сделалась министром экономики этого внутреннего княжества. Должна была вести все дела, вникать в бухгалтерские отчеты, принимать хозяйственные решения. Эти умения спасли ее. Оказавшись впоследствии в сталинских лагерях (где она провела лет двадцать пять), она стала прорабом огромных лагерных строек. Справлялась успешно. Это позволило ей выйти на свободу живой и здоровой, и в старости она носилась по коктебельским холмам, пританцовывая, развивая скорости, сравнимые с бегом детского самоката.
Взирая иногда с легкой обидой, как бы вынужденно наблюдая за увлекательной, но непонятной игрой чужих детей, слишком, может быть, сложной и хитросплетенной игрой слишком чужих детей, слишком громко (или, наоборот, слишком тихо) шуршащих своими лисьими хвостами по мордочкам детских игрушек, по выпуклым физиономиям детских персонажей: всех этих Гурвинеков в очках, курчавых чешскоподобных Гурвинеков, их зеленоногих отцов Шпейблов, а также всех этих Дюймовочек, взирающих на мир сквозь лепестки тюльпана или, не дай Бог, мака, всех этих миядзаковских Юбаб, влетающих во Дворец Купален на ступе или же на нефритовом облаке, всех этих облых таинственных меланхолических Муми-троллей, пробужденных среди зимы, пишущих мемуары в ожидании кометы, блуждая среди Питеров Пэнов, среди аллюзий и медуз, среди пиратов Карибского моря и золотых улиток…
По следам эластичных тапочек легконогой княжны продолжаем всасываться (вплывать, деликатно внедряться) в просторы Библейской долины. Под ногами у нас хрустят бесцветные коровьи лепешки, овечий кал зримо сливается с грунтом. Минуем ограду пионерского лагеря «Ласточка», усаженного пирамидальными тополями. На территории этого лагеря я как-то раз наблюдал выступление гастролирующего фокусника. Это был молодой комсомолец, загорелый, бодрый, во фраке и цилиндре. Узреть комсомольца во фраке и цилиндре – такое возможно только на сеансе черной магии (с последующим разоблачением). Комсомолец совершал все, что положено: показывал карточные фокусы, вытягивал из цилиндра кролика за мягкие розовые уши, превращал платок в голубя, а трость – в змею. Только вот ассистентку не распиливал, потому что не было у него ассистентки. Параллельно он еще ухитрялся восторженно рассказывать детворе про молодежные коммунистические стройки, про Байкало-Амурскую Магистраль… Ну что ж, молодежные коммунистические стройки – это тоже чудо, фокус в своем роде. Заставить тонну людей срываться с места, ехать за тридевять земель и там вкалывать на стройках почти бесплатно, на чистом энтузиазме – такой фокус научилась показывать советская власть после того, как отказалась от лагерного подневольного труда. Теперь для этого есть гастарбайтеры. Теперь молодежный энтузиазм уже не нужен, достаточно катастрофического положения в неблагополучных республиках. А если в неблагополучных республиках станет благополучно – что тогда? Все будут делать роботы? Или снова придется интоксицировать молодежь восторженными чувствами? Совмещать стройки с рейвами и массовыми оргиями? Или опять десятками и сотнями тысяч гнать людей в лагеря, обрекая на рабский труд под надзором конвоиров? Лучше бы плюнуть на все эти стройки, пусть все зарастает травой. Пускай животные пасутся на обломках индустриальной и постиндустриальной цивилизации, как паслись они на коктебельских холмах. Паслись и блеяли, лелея свою пухлобедрую тупость.