В связи с «Заиром» мне вспоминается история польско-французского писателя Яна Потоцкого, написавшего роман «Рукопись, найденная в Сарагосе». Между прочим, любимый роман Александра Сергеевича Пушкина: книга эта всегда лежала на его письменном столе. История, которую я собираюсь пересказать, не про монету, а про маленький слиток серебра. Ян Потоцкий, польский дворянин, всю свою взрослую жизнь служил офицером во французской армии. Все, кто знавал этого элегантного офицера, неизменно замечали в его пальцах крошечный серебряный слиток: Потоцкий никогда с ним не расставался, постоянно играл этим слитком, мял его в пальцах, перекатывал в ладони. С годами пальцы Потоцкого придали этому изначально аморфному слитку правильную форму – форму шарика.
И когда это наконец произошло, когда бесформенный слиток серебра стал правильным шариком, тогда Ян Потоцкий зарядил этим серебряным шариком свое ружье и застрелился.
Так он годами приручал свою смерть, обминал ее, придавал ей форму, превращал ее в деталь своего организма.
Видимо, это кусочек серебра тоже был своего рода заиром.
К счастью для меня, я располагал целой россыпью заиров, и они уравновешивали друг друга. Поначалу я хранил свою коллекцию в грубой деревенской шкатулке, на чьей крышке чьи-то аграрные руки небрежно вырезали ножом незамысловатые солнцеобразные орнаменты. Эта шкатулка отчего-то казалась мне сундучком Флинта, хотя в ее облике не наблюдалось ничего, что напоминало бы о сундучке Флинта. Но затем я стал раскладывать свои монеты в длинных коробках из-под шоколадных конфет – так, чтобы каждая монета лежала в отдельной ячейке. Так их удобнее было разглядывать. Некоторые коробки были двухэтажными, как лондонские или берлинские автобусы: чтобы лицезреть нижний ярус, требовалось бережно извлечь верхний, слегка прогибающийся под тяжестью монет, похрустывающий, слитый из позолоченного пластика. Стойкий запах шоколада удерживался годами, постепенно смешиваясь с тонкими и холодными благоуханиями металлических сплавов. Я научился по запаху различать металлы, я знал, как пахнет серебро и чем этот запах отличается от запаха латуни, меди, бронзы и никеля.
В третьем или четвертом классе я совершил поступок, который несколько удивил моих родителей и даже вызвал их легкое осуждение. А именно: я в одночасье чрезвычайно расширил и обогатил свою коллекцию, выменяв у своего одноклассника Пашкова множество роскошных старинных монет за жевательную резинку. Расчет был прост: одна пластинка жевачки за монету. Так я приобрел около шестидесяти монет, и все они были роскошными.
Видимо, Пашков просто украл коллекцию, собранную кем-то из его родных. Какое-то время я с тревогой ждал, не обнаружат ли его родственники пропажу и не заставят ли меня вернуть приобретенное. Но все было тихо, и монеты остались у меня. Пашков по всей школе хвастался великолепными иностранными жевачками, полученными от меня, и говорил всем, какой же я дебил, что согласился отдать чудесные жевачки за такую полную хуйню, как старые, никому не нужные монеты.
– Пиво тупой, – согласно кивали в ответ одноклассники. – Это всем известно.
В школе я пользовался репутацией крайне тупого, потому что учился чуть ли не хуже всех. Даже злостные хулиганы преуспевали в учебе лучше меня. Эта репутация меня вполне устраивала, потому как помогала отлынивать от всего, от чего мне хотелось отлынивать.
Родители мои нахмурились, узнав о моем успешном предприятии. Видимо, они подумали, что обмен был с моей стороны не совсем честным, мягко говоря. Но они не знали о том, каким чудовищно высоким статусом обладала иностранная жевачка в глазах советских детей.
Иностранцы, которые приходили к нам в гости, были извещены о том, что советским людям надо постоянно что-нибудь дарить, – вот они и приносили дары, как данайцы. Как говорится, троянскому коню в зубы не смотрят. Много получил я прекрасных и восхитительных даров, но их приносили в основном иностранцы-друзья, что же касается малознакомых иноземцев, то они обычно отделывались жевачкой и шоколадками.
Я не любил шоколадки, не любил тогда и жевачку (теперь зато жую нередко), поэтому этого материала у меня накопилось в изрядном количестве. Я дарил жевачку и конфеты своим друзьям и подругам, но иноземцы приносили новые порции жевательного материала. Вот этот материал и пошел в дело…
Единственное, что нравилось мне в жевательных резинках, – это тонкие, хрустящие, иногда даже полупрозрачные листочки с комиксами, которые вкладывались в каждую упаковку. Но монеты были покруче. Благодаря культу жевания моя скромная нумизматическая коллекция приобрела некоторый размах и даже намек на серьезность: появились в ней даже так называемые обмылки – под этой кличкой существовали совсем старые монеты возрастом более двухсот лет – с неровными краями, иногда совершенно стертые сотнями тысяч пальцев, потерявшие форму: на их поверхности с трудом угадывалась угловатая фигурка монарха, восседающая на условном троне, или пышный профиль Екатерины, или силуэт курфюрста, или лисички, сжимающей в лапках растаявшую корону, или древний дельфин, а иногда ничего уже рассмотреть не удавалось: некоторые серебряные монеты время превратило просто в серебряные лепестки, почти невесомые, почти несуществующие. Появилась в моей коллекции и первая золотая монета – классический николаевский червонец. Он был элегантен, но меня больше завораживали серебряные юбилейные романовские рубли – их у меня имелось несколько. Эти рубли отчеканили к столетию дома Романовых – за спиной Николая Второго проступал первый Романов, воссевший на царский престол, – призрак в шапке Мономаха. Люди, чеканившие эту монету, не знали, что вскоре она приобретет фатальное значение: на ней изображены первый Романов и последний.
К монетам вскоре присоединились марки и бумажные ассигнации. Я все глубже втягивался в мир коллекционерских страстей. Оброс друзьями, столь же одержимыми этой темой.
Вскоре мы стали ездить на толкучки – в специальные точки столицы, где нумизматы и филателисты тусовались и обменивались элементами своих коллекций. Обмен считался делом сакральным. Было несколько таких точек – например, у магазина «Филателист» и в музее Тимирязева на Малой Грузинской. В музее Тимирязева даже имелась отдельная комната, где собирались одержимые. Я и мои друзья – мы быстро сделались своими в этой среде, составив небольшую группу шнырких и оборотистых малышей.
Я не преследовал никаких коммерческих целей, да у меня тогда и не было ясного представления о том, что такое «коммерческие цели». Но, как говорится, деньги липнут к деньгам – и это чистая правда. В том числе к деньгам старинным, коллекционным, липнут деньги современные, актуальные. Как-то очень незаметно и ненароком так вышло, что в наших руках вдруг замаячили охапки денег – самых настоящих, советских, сиюминутных. Когда тусуешь в деле, это происходит само собой: обмениваешь, потом начинаешь продавать излишки, повторы, или те ветки коллекции, к которым утратил интерес. Продаешь, чтобы купить новые штуки для коллекций. Покупаешь, но все равно что-то остается, и ты уже глазом не успел моргнуть, как стал подпольным богачом. Мы к этому не стремились, но так вышло. Мы не вполне понимали, что нам делать с этими пачками советских денег – мы же были детьми. Одно казалось очевидным: родители наши ни в коем случае не должны знать об этих деньгах. Все мы четко понимали: нам сразу запретят эти тусовки у «Филателиста» или в музее Тимирязева, если узнают о деньгах. Ребята в нашей группировке попались четкие – никто ни разу не пропалился. Один из нас – капризный армянский мальчик, которого все уважали за то, что он являлся счастливым обладателем двух игрушечных железных дорог, изготовленных в ГДР, – сделался банкиром нашей группы. Он хранил все наши деньги в каком-то тайнике, о котором никто из нас не знал, где он находится и что собой представляет. Паренек взбалмошный, но честный. Он был круглым отличником и преуспевал в математике, ездил на математические олимпиады, поэтому помнил без записи все суммы – сколько денег кому принадлежит. И выдавал их по первому требованию. С этим все было четко, но оставался открытым вопрос: что же с этими деньгами делать?
Как десятилетним пацанятам потратить тайные деньги в социалистической Москве середины семидесятых годов? Вопрос оказался не из простых. Мы все были домашними мальчиками, жизнь наша протекала так или иначе на виду у наших родителей, да, собственно, и сама социалистическая Москва того времени не предоставляла особых возможностей.
В основном мы просто бесцельно ездили по городу на такси. Тогда быть домашними детьми означало нечто иное, чем теперь. Мы могли самостоятельно тусоваться по всей Москве, это считалось вполне нормальным. Таксисты спокойно возили детей без родителей – сейчас это вряд ли возможно. Иногда мы шлялись по ресторанам – пускали нас только в дневное время, алкоголя не наливали, но все же кормили, если нам удавалось всунуть деньги швейцару или метрдотелю. Мы сидели там с нашими приятельницами, пили лимонад, ели заливное и пирожки и хихикали как полные дураки. Видимо, предполагалось, что мы в этой ситуации должны чувствовать и вести себя как взрослые, но у нас это плохо получалось. Меня лично вообще не прикалывало корчить из себя взрослого – меня вполне устраивал статус ребенка. Но все равно мне нравилось изображать из себя эдакого Остапа Бендера, крутого авантюриста. Я уже говорил о расщепленных героях семидесятых, которые всегда казались чем-то иным, не тем, чем являлись на самом деле. Героем номер один в этой гирлянде всегда оставался Штирлиц, шпион-разведчик, поддельный эсэсовец.
Соревноваться с ним в популярности мог только Остап Бендер, авантюрист и неунывающий обманщик. Вся страна тогда пела песню из этого фильма, упоительный гимн авантюризма:
Замрите, ангелы, смотрите – я играю
Разбор моих грехов
Оставьте до поры
И оцените
Красоту игры…
Когда-то, в конце двадцатых годов двадцатого века, Ильф и Петров придумали этого гениального персонажа, и с тех пор все русскоязычные существа обожают его. Бендер – одинокий частник, выглядящий пусть и обаятельным, но все же обреченным и жалким на фоне сплоченного общества, охваченного коммунистическим энтузиазмом. Все стремятся к коммунизму, а он стремится в Рио, где все ходят в белых штанах. В Бразилию, где много диких обезьян (популярная фразочка из еще одного культового фильма семидесятых). Таким задумывался Бендер, но в описываемые мной брежневские времена советское общество уже не верило в коммунистические идеалы (даже не то чтобы не верило, а просто эти идеалы всем надоели, вышли из моды), и Бендер из отщепенца превратился в распространенный социальный тип. В начале девяностых Бендер окончательно восторжествовал, из симпатичного неудачника трансформировался в эталон преуспевающего человека. Настало время великих комбинаторов. Все надели белые штаны и ломанулись в Рио – ну или в Гоа, что в данном контексте почти одно и то же. Сейчас Бендер снова не в моде, все захотели быть честными и ответственными членами гражданского общества.