Бархатная кибитка — страница 58 из 103

и зубами, тронутые ржавчиной роботы, приветливо машущие морю своими скрипучими, скрежещущими конечностями, курортники из Москвы, заслоняющие лица списками терапевтических процедур, купцы в шубах из соседней Речи Посполитой, постным маслом политой, шведские семьи, восставшие из-за шведских столов близ шведских стенок, датчане, веселые татары, собранные в кулачок китайцы. Крупные синекожие инопланетяне приволокли на продажу корзины, наполненные опресноками и смоквами, а также клюквами, брюквами, тыквами, подстреленными кряквами.


Отвлечемся от приморских фантазий и вернемся к документальному изложению событий.

Итак, могу похвастаться (куда же кривляке без хвастовства?), что судьба не обделила меня интересными собеседниками (за что я горячо ей благодарен), и, как свидетельствует данное повествование, встречались среди них и бесплотные.

Впрочем, и с бесплотными велись плотные разговоры. Кроме Жан-Жака Руссо, самыми интересными нашими собеседниками по этой линии оказались, пожалуй, Василий Кандинский и Льюис Кэрролл. Общение с ними длилось иногда по нескольку часов подряд, и общение бывало столь насыщенным и захватывающим, что порою мы даже забывали, что общаемся с духами. Экзотика ситуации уходила на задний план: течение разговора, высказываемые нашими собеседниками мысли, суждения и наблюдения, излагаемые ими истории – все это настолько захватывало нас, что мы забывали о том, насколько специфичен канал нашего общения. Некоторые беседы мы записывали. В сеансах участвовало, как правило, человека четыре или пять, один из нас сидел поблизости, не простирая руки свои над блюдцем, и скорописью, по мере возможности, стенографировал разговор. Я с гигантским любопытством перечитал бы сейчас эти ценнейшие стенограммы и наверняка включил бы некоторые из них в данное повествование, но, к великому моему сожалению, я понятия не имею, где эти записи пребывают. Может быть, эти записи еще отыщутся, вынырнут из небытия в ходе каких-нибудь археологических раскопок в недрах моего архива – это было бы чудесно! Но, пока что, их нет под рукой.

Плотное общение с Кандинским и Кэрроллом особенно расцвело летом 1979 года, последним летом божественной декады.

Да, это было волшебное лето: все нектарические эссенции блаженных семидесятых собрались и выплеснулись этим летом, обрызгав ароматными каплями изумленные души. Последнее лето в Челюскинской!

Последнее лето семидесятых! Вообще, если говорить о декадах (а я обожаю говорить о декадах, наверное, поэтому некоторые необдуманные люди считают меня декадентом), из тех десятилетий, что выпали мне на долю, мне больше всего понравились семидесятые и девяностые. В общественном сознании эти десятилетия считаются предельно непохожими, даже антагонистичными, но высочайший градус достигнутого блаженства роднит их между собой. Девяностые называют декадой хаоса и криминала, семидесятые – царством тухлого застоя и социального эскапизма. Какой на хуй эскапизм, вы что, серьезно? Вы что, так сильно обожаете легализованную социальную активность, что вам не хотелось бы съебнуть от нее подальше в миры безупречной радости? Если бы вам, дорогой читатель, уныло повторяющий байки о застое и эскапизме, разрешили хотя бы на месяцок метнуться в семидесятые и пожить этот месяц в дачном поселке Челюскинская – вот тогда бы вы узнали, что такое настоящее счастье!

Тем летом мы на месяц переселились из священной дачи Мендельсонов в соседнюю дачу Заков. Фамилии тамошних дачников (Мидлер, Мендельсон, Зак) говорят о том, что Челюскинская тоже была Юденландом, правда, без Северного моря, но зато с туманами, соснами, дальними электричками. Как сказал один мудрый русский старичок, покуривая сельскую папироску, «еврей сосну любит». С этим трудно поспорить. Первое, что сделали евреи после основания Израиля, – посадили сосновые леса.

Дача Заков пропитана была музыкальным флюидом. Хозяин этой дачи Владимир Ильич Зак сам по себе таким был замечательным человеком, что заслуживает отдельного рассказа. Музыковед, гениальный говорун, личный друг Шостаковича, Родиона Щедрина, Тихона Хренникова (не хотел никого обидеть). У меня нет никакого музыкального образования, однако это не помешало мне, после того как я пообщался с Владимиром Ильичом Заком, сделаться оголтелым фортепьянным импровизатором. Зак, мысливший на высоком уровне музыкальной свободы, объяснил мне, что не нужно ничего знать и уметь для того, чтобы играть охуительно. Я мог часами не отлипать от черного заковского рояля. Да и сейчас, стоит мне увидеть где-нибудь рояль, как я тут же, словно заколдованный зомби, начинаю чудовищно музицировать, и делаю это до тех пор, пока меня пинками не отгонят от инструмента.

Зак обожал картины моего папы. И не просто обожал, но и гениально их интерпретировал и комментировал. Словесные импровизации, подобные сверкающим фейерверкам, давались ему столь же легко, как и музыкальные.

Он приходил к нам на дачу со своего соседнего дачного участка (между нашими дачами даже забора не было, только заросли малины, крапивы и крыжовника разделяли эти две дачные территории), одетый в классическом советском стиле: черные треники с пузырями на коленях обтягивали его выпуклый живот, над трениками топорщилась фланелевая рубашонка в крупную клетку, а над всем этим царила великолепная голова, наделенная пылающими глазами и костром седых вздыбленных волос. Папа в этот момент мазал автомобильной нитроэмалью очередную свою картину на твердом оргалите. Приблизившись к картине и ее создателю, Зак выбрасывал вперед правую руку с растопыренными пальцами музыканта, откидывал назад вдохновенную голову, зажмуривался, затем снова распахивал свои огромные глаза, после чего рот раскрывался, и из этого рта выплескивался словесный поток, сверкающий всеми сверканиями мысли и чувства, какие только можно вообразить. Короче, это был невероятный человек, просто потрясающий, неимоверно талантливый и харизматичный. Впоследствии, уже в постсоветские годы, он совершил некое гениальное открытие, касающееся лучевой природы звука, написал об этом какую-то потрясающую научную работу. Юркие американцы прослышали об этом и тут же позвали его к себе преподавать – в общем, Зак уехал в Америку в середине девяностых.

А летом 1979 года они просто куда-то уехали (наверное, на юга) и предложили нам пожить в их даче. Дача Заков была побольше и попросторнее, чем утлая дачка Мендельсонов, которую мы с папой так любили. Просторность дачи Заков была важна в тот момент, потому что к папе должна была приехать погостить Милена, тогда его невеста (их свадьба состоялась через год, в восьмидесятом году) со своей четырехлетней дочуркой Магдаленой. Милена с Магдаленой (мы называли ее Мадлой или же Мадленкой) действительно приехали, и мы провели прекрасный месяц на даче Заков, где был рояль и гамак, подвешенный между двумя соснами. Вот на этой музыкальной даче мы и общались как бы с Кандинским и Кэрроллом. А, вспомнил, еще был третий постоянный собеседник – Пауль Клее. Несмотря на интеллектуальный блеск и великолепие этих собеседников-духов (три К: Кандинский, Кэрролл, Клее), мне по большому счету было безразлично, кого вызывать, – я делал это не ради тех глубоких суждений и остроумных реплик, которыми одаривали нас загадочные информационные сгустки, откликавшиеся на упомянутые имена. Я делал это ради того особого, эйфорически-взбудораженного состояния, которым сопровождались сеансы. Выше я назвал это состояние побочным эффектом. Но было ли оно, это состояние, и в самом деле побочным эффектом? Или же это был скорее «центральный» либо «стержневой» эффект, вокруг которого вращалось все остальное – вращалось блюдце, вращались остроумные реплики, имена духов, сосны, велосипеды, гости, собаки с офортными именами? Медиумическая экзальтация. Но был ли я действительно медиумом?

Этот вопрос меня часто занимал в последующие годы, когда случалось мне вспоминать о моей странной спиритической обсессии поздних семидесятых. В какой-то момент я дал обещание навсегда отказаться от спиритизма и сдержал это обещание.

Я в достаточной степени сомневаюсь в том, что я сейчас скажу, но все же скажу: в какой-то степени и в каком-то смысле я, видимо, действительно был медиумом в те годы. Во всяком случае (не всегда, но часто) я как бы знал о том, каков будет ответ духа на тот или иной заданный ему вопрос. Точнее, узнавал об этом за несколько секунд до того, как блюдце «набирало» этот ответ, указывая своей стрелкой на буквы. Естественно я не придумывал эти ответы, не измышлял их – мое сознание не участвовало в вылепливании этих слов и словесных сочетаний, просто они как бы проходили сквозь мой мозг, прежде чем быть, так сказать, высвеченными на спиритическом панно. Ощущение, что эти слова и реплики приходят извне, при этом было абсолютным. Таким образом, общаясь, например, с художником Василием Кандинским, я невольно вступал (хотя бы краем подошвы) на территорию его дядюшки, знаменитого психиатра Кандинского (синдром психического автоматизма, известный как синдром Кандинского – Клерамбо). Мне кажется, что примерно такой же эффект предвосхищающего знания о том, что сейчас «скажут» духи, наблюдался у моей мамы. Таким образом, мы составляли с ней медиумический тандем. Конечно, мы никак не воздействовали на движение блюдца, если только не допустить здесь некий бессознательный (или предсознательный) телекинез. Мы могли спокойно отойти от стола, за которым вершился сеанс, и начать, например, записывать ответы духов (что мы часто и делали), оставив других людей держать свои пальцы над блюдцем. Но эффект предзнания (предвосхищающего знания) тех ответов, что будут через секунду получены, никуда не исчезал. Наше физическое дистанцирование от спиритического поля не влияло на ход и динамику сеанса. В тех случаях, когда наши друзья и знакомые, вовлеченные нами в это дело, устраивали затем сеансы без нас (скажем, в другом городе или в другом дачном поселке, где нас в этот момент не было), эти сеансы также происходили успешно. Впрочем, не всегда, но если все же контакт налаживался, то характер ответов и персональные дискурсивные особенности тех духов, что уже были знакомы нашим друзьям по нашим совместным сеансам, оставались неизменными. Скажем, если мы «знакомили» неких X и Y с Жан-Жаком Руссо и некоторое время беседовали с ним в общей компании, а затем эти X и Y по прошествии некоторого времени, уже без нас и в другой местности, вызывали Жан-Жака на связь, то тип его шуточек, и динамика движения блюдца, и все его дискурсивные повадки – все это воспроизводилось в полном объеме, создавая у всех участников сеанса убеждение в том, что они общаются с тем же духом, с каким общались прежде. Возможно, ноосфера подбирала себе других медиумов в таких ситуациях, или же ноосфера использовала всех участников в качестве медиумов в равной степени.