Бархатная кибитка — страница 61 из 103

Глава тридцать шестаяОхотник

Воображая себе возможный спор между спиритом-апологетом и спиритом-скептиком (такой диспут, на моей памяти, никогда не состоялся, разве что у меня в голове), должен сказать следующее, как бы от лица апологета: я не был знаком с текстами Руссо тогда, я вообще ничего о нем не знал, кроме смутных сведений о том, что он принадлежал эпохе Просвещения и как-то повлиял на Великую французскую революцию. Но впоследствии, когда со спиритизмом уже было покончено, я иногда скучал по беседам с остроумным Жан-Жаком. Поэтому в какой-то момент я выудил из родительского книжного шкафа его «Исповедь» в русском переводе и прочитал ее. Чтение это изумило меня – в процессе чтения меня не покидало совершенно достоверное ощущение, что я читаю текст, написанный очень хорошо знакомым мне человеком: я узнавал все его шуточки, особый вкус его веселости, легкость повадок и притворных сожалений, узнавал все обороты и развороты мысли – все это казалось мне глубоко и пронзительно знакомым. Так читают роман, вышедший из-под пера близкого друга. Само отношение автора к словам и словесным сочетаниям, его насмешливо-сентиментальная лексика – все это до дрожи напоминало мне те годы, когда пальцы мои зависали над блюдцем.

На это спирит-скептик в моей голове спешит заметить: да, это так, но при этом наш Жан-Жак явно не знал французского языка. Пару раз оказывались за спиритическим столом люди, которые этот язык знали, и они пытались общаться с Жэ-Жэ по-французски, но галльский писатель отвечал весьма уклончивыми и ускользающими фразами, продолжая упорно изъясняться исключительно на русском. Создавалось впечатление, что он не вполне понимает вопросы, которые ему задавали по-французски.

В те времена эта подозрительная «русскость» нашего друга не казалась мне странной. «Он же Руссо, – думал я, – значит, русский, получается». Поскольку этот дух существовал среди букв, причем среди букв русского алфавита, его русскость, снабженная галльской игривостью, казалась естественной. По всей видимости, он был подключен исключительно к русскоязычному литфонду, включая русскоязычные переводы всех иностранных авторов.

В доказательство вышесказанного поведаю следующий поразительный эпизод. Как-то раз, будучи с мамой в Коктебеле (и живя, как тогда говорили, «на Литфонде», то есть в Коктебельском доме творчества писателей), мы попросили Жан-Жака рассказать нам сказку. Жан-Жак почему-то рассказал нам сказку о бароне Мюнхгаузене.

Это была сказка про охотника, из разряда охотничьих баек. Я ухитрялся записывать за Жан-Жаком. Это требовало определенной сноровки: левую руку я держал над блюдцем, а правой записывал слово за словом. Сейчас не помню, какую именно из охотничьих баек выдумщика-барона пересказал нам Руссо. Про вывернутую наизнанку лису? Про уток, пронзенных раскаленным шомполом и зажарившихся прямо в воздухе? Про вишневую косточку, которой барон выстрелил в оленя, после чего у того меж рогов выросло вишневое дерево? Конечно, мы с мамой знали эти истории (кто ж их не знает?), но помнили их достаточно смутно, в общих чертах.

Каково же было наше изумление, когда, вернувшись из Коктебеля в Москву, мы разыскали у нас дома книжку историй о Мюнхгаузене и сличили два текста: текст, напечатанный в книге, и текст наших записей, сделанный «с голоса» Руссо (в данном случае, конечно, не с голоса, а «с блюдца»). Эти два текста оказались идентичны. То есть они совпадали не просто по содержанию – они совпадали слово в слово! Руссо не просто рассказал нам одну из известных историй о Мюнхгаузене, но воспроизвел дословно именно тот перевод на русский текста Распе, который содержался в принадлежащей нам книжке.

Что он нам этим хотел сказать? Возможно, вы поднимете меня на смех за то, что я склонен приписывать некие намерения такому неопознанному явлению, как наш спиритический Жан-Жак. Но я себя на смех не подниму, с Вашего разрешения. И почему он выбрал именно Мюнхгаузена? И почему именно охотничья байка?

Полагаю, что это была глубокомысленная шутка в его духе. Таким образом (вполне ненавязчиво, тактично, не без иронии) он сообщал нам нечто украдкой – нечто значимое, касающееся его собственной природы: природы интеллектуального трикстера, непосредственно сообщающегося с архивом русскоязычного литфонда – сеанс ведь происходил на территории Литфонда, как я уже сказал. Он дословно воспроизвел текст, как если бы он прочитал его с листа, – текст, содержащийся в наших сознаниях в виде лишь смазанного воспоминания. Текст про охотника. В русском языке слово «охотник» обладает двойным смыслом. Охотник как hunter, промышляющий дичь, и охотник как желающий, как хотящий. Мюнхгаузен – враль, он демонстрирует волю к фантазму. Он есть охотник за фантазмами. Он выворачивает лису наизнанку: так обнаруживает свою изнанку желающий и желанный текст.

Глава тридцать седьмаяСестры Берг

В каждом русском ландшафте должны, по идее, обитать некие три сестры. Обитали они и в хвойном ландшафте дачного поселка Челюскинская. Непосредственно за спиной утопического здания дома творчества теплился идиллический садик за низкорослым заборчиком, а в садике, как серебряный рубль в ладошке оборванца, сидела избушка с верандочкой, где летними вечерами раскочегаривали классический самовар на еловых шишках. Это был домик директора дома творчества «Челюскинская». Звали директора Рейнгольд Генрихович Берг. Он происходил из русских поволжских немцев. Во время войны с Третьим Рейхом поволжских немцев выслали в Сибирь в качестве народа, этнически связанного с неприятелем, а значит, неблагонадежного. Семья Берга также подверглась репрессиям, да и сам он провел юные годы в сталинских лагерях. Это не сломило стойкого поволжского немца, и он сделался художником. Был он добр той особенной немецкой добротой, которая встречается только у немцев, если уж судьба сделала их добрыми. Лев Толстой виртуозно описал эту доброту в образе Карла Иваныча, его детского гувернера. Встречаются добрые немцы и у Лескова – можно вспомнить почти святого германца из его повести «Островитяне». Набокову тоже удавалось описание немецкой доброты, что особенно выгодно выглядит на фоне его общей германофобии. Короче, добрый немец – значимый герой в русской литературе.

Обликом своим Рейнгольд Генрихович напоминал Санта-Клауса, но не пузатого и низкорослого, а, напротив, вполне рослого, поджарого и крепкого. Он обладал черно-седой бородой и такими же усами, наливными щеками с зимним румянцем, обладал также блестящими выпуклыми стеклами очков. Ну и конечно, как в сказках, были у этого доброго человека три дочери, три сестры – Оля, Маша и Надя. Ну и еще была у него жена Ингрид Николаевна – мачеха двум старшим его дочерям и мать младшей. Опять же, как в сказках, при добром и мягкосердечном отце была она злой мачехой, да и в целом отличалась злобностью и стервозностью, хотя в молодости, возможно, была недурна собой.

Эти три сестры мощно впечатались в мое детское сознание. Старшая Оля была красавицей строгой, с повелительным голосом, с повадками царицы, но не капризной и взбалмошной царицы, а очень дисциплинированной, собранной и отчасти суровой. Я не любил ее, точнее, побаивался, так как по просьбе моего папы она занималась со мной английским (вечно со мной кто-то занимался английским). Зато я обожал среднюю сестру – Машеньку Берг, веселую девочку с румянцем во всю щеку. Мы с ней дружили, и это была велосипедная дружба: то и дело мы вскакивали на велики и уносились вдаль – огромный кусок северо-восточного Подмосковья сделался территорией наших стремительных велосипедных скольжений. Мы докатывались до Сергиева Посада (тогда Загорск), чтобы поглазеть на запредельные церкви, мы ездили купаться в Клязьминском водохранилище, мы пиздили яблоки в яблочных садах, мы валялись на железнодорожных насыпях, прикалываясь над тем, как вибрирует земля при приближении поезда. Ну и, конечно, почти каждый день мы докатывались до Тарасовки (следующая станция после платформы Челюскинская), где находился невероятный грузинский ресторан «Кооператор» – легендарное местечко, в шестидесятые годы излюбленное подмосковными криминальными авторитетами. Этот ресторан описан в замечательной детской книжке Юрия Коваля «Приключения Васи Куролесова», там забивают стрелку бандит Батон с бандитом Рашпилем. Мы подружились с поваром-грузином из этого ресторана и покупали у него манговый сок и горячий грузинский лаваш. Роскошное сочетание кисловатого свежеиспеченного лаваша с тягучим и сладким манговым соком.

В общем, мы всячески блаженствовали, но потом решили вовлечь в наши блаженства самую младшую из сестер – Надю. Это потребовало от нас особых педагогических усилий, потому что Надя была дауном.

Впоследствии я вычитал где-то, в какой-то мистической литературе (кажется, у Рудольфа Штайнера), что каждый человек для своего спиритуального или же аурического развития (или еще какого-то развития, в общем, духовного) должен хотя бы раз подружиться с дауном. Это якобы почти так же круто, как дружить с ангелом. Тогда я еще об этом не знал и очень бы удивился, если бы узнал. На ангела Надя Берг, по моим тогдашним представлениям, не походила, но, возможно, она все же являлась ангелом в какой-то степени.

В общем, я очень привязался к ней, а она привязалась ко мне. Называла она меня Пася – звук «ш» она не произносила, как, впрочем, и еще несколько звуков. Росла она без особого пригляда. Никто ею пристально не занимался. Ингрид Николаевна часто срывалась на дочках, старшие бесили ее тем, что не родные. Младшую она, кажется, воспринимала как свой личный позор, как оскорбительное клеймо на лбу – такое клеймо ни смыть, ни спрятать. Но добрый Рейнгольд Генрихович любил их всех.

Мы с Машей Берг решили взять шефство над Надей и начали целеустремленно развивать различные ее способности. И, надо сказать, мы довольно быстро добились впечатляющих результатов. Мы научили Надю кататься на велике и играть в пинг-понг. Постепенно все это стало получаться у нее вполне сносно.