Барин из провинции — страница 19 из 41

В общем, в МГУ едем втроём — Евстигней напросился с нами. И, вероятно, от избытка чувств, всю дорогу мучил меня своими виршами:


В миру он был глазаст и черен,

а приняв сан стал быстро сед!


Ага, ну щас мы ему тем же отплатим. И в отместку припомнил:


Служил Гаврила хлебопёком,

Гаврила булку испекал.

Он слушал горькие упреки

От тех, кто булку покупал.


Что булка быстро зачерствела,

Изюма будто мало в ней.

Он отвергал упреки смело,

И не скрывал он от людей,


Что он и без советов знает,

Как нужно булку выпекать.

Изюм всегда в неё бросает,

Изюма всем должно хватать!


Евстигней поморщился. Не зашло ему, видно.

Едем по Кузнецкому мосту, и вдруг Тимоха резко тормозит.

— Вот тот доходный домина. Говорят, графу принадлежит. Бают, самый большой в Москве сейчас.

— Ты нам экскурс тут не проводи, вези куда сказано! — шиплю я.

Но, пока ехали, всё-таки рассказал ему про Ольгу — и про её беду, и, возможно, свою, будущую. Дураком меня не назвали, и то хорошо.

И всё же правильно я поступил, что поехал в Москву на карете. Без колёс под задницей было бы неудобно. Вот, например, и дождик стал накрапывать, а мы — под крышей!

Вскоре приехали. Главный корпус МГУ — величественное здание на Моховой, недалеко от Троицких ворот Кремля.

— Университет этот построен, между прочим, по проекту Матвея Казакова, — не упускает случая блеснуть знаниями Евстигней. — А после пожара двенадцатого года восстанавливал его сам Доминико Жилярди.

Рассказывает он это тоном экскурсовода, для которого я — провинциальный барин из глуши. Ну, пусть думает.

Тимоху мы оставили с каретой дремать на козлах, а сами пошли внутрь, в храм науки. Или что они тут этим словом называют…

Рассматриваю с интересом историческое здание. Белые пилястры и колонны украшают парадный вход. Над ними треугольный фронтон, на котором гордо красуется надпись: «Императорский Московский университет». Высоко, аж задирать голову приходится. Громадные полукруглые окна смотрятся торжественно. Стены светло-жёлтые с причудливой лепниной. А кованые ворота — с лавровыми венками и всякими академическими эмблемами намёкают на принадлежность заведения науке и просвещению.

Захожу внутрь с некоторой даже опаской. Вестибюль просторный, с каменной лестницей, уходящей вверх — к главным аудиториям. Пол — в чёрно-белую плитку, стены побелены и запах… какой-то странный. Мокрой извести, что ли. Или бумаги и чернил?

И куда мне, спрашивается, идти? Евстигней, едва войдя, тут же испарился. Да и вообще он тут человек свой, почти местный.

Народу по случаю каникул немного, лишь несколько спешащих куда-то студентов в галошах по причине дождя.

Направляюсь к старичку лет так за полтинник с тростью в руках и стопкой бумаг под мышкой.

— Позвольте отнять у вас немного времени, — представляюсь я по полной форме и излагаю просьбу: хочу, мол, присутствовать на собрании Общества русской словесности.

— Это вы удачно именно ко мне обратились! — оживляется господин, задержав на мне внимательный взгляд. — Наслышан я, наслышан, что будет сегодня у нас в совете некое молодой дарование из Костромской губернии…

Тут он вдруг вытаскивает из-под бумаг скомканную газетёнку и показывает мне:

— Ваши вирши, стало быть? Почитывал. Изумительный слог! Позвольте представиться: Михаил Трофимович Каченовский, бывший декан словесного отделения. Ныне заведую кафедрой истории, статистики и географии. Так что, милейший, попали вы точно по адресу.

— Не выразить, до какой степени польщён нашим знакомством! А позвольте поинтересоваться — что это у вас за газета, и с чего бы там моим стихам взяться?

— А вы, стало быть, и не ведаете? Пардон, мсье! — усмехнулся профессор и развернул передо мной сероватый лист. — Вот, извольте взглянуть сами. «Московские ведомости». Сами печатаем. Трижды в неделю выходят.

— Ну? — требовательно смотрит на меня профессор.

— Э-э-э…

— Вы довольны?

— Да слов нет как доволен! Такая честь! А что, и в самом деле стихи неплохи? — стал распинаться в благодарностях я, и понял, что веду себя правильно.

— А вот и ваш тёзка, Алексей Фёдорович Мерзляков, декан отделения русской словесности, — Каченовский указывает тростью на входящего в вестибюль дородного господина лет под пятьдесят, с двойным подбородком и прядью волос, прилипшей ко лбу.

Мерзляков не идёт — он величественно плывет, как линкор среди рыбацких баркасов. И притом не один. Рядом с ним ещё один господин, не уступающий в важности: грудь в орденах по самое нехочу, лицо степенное. Но что меня насторожило — так это то, что у парочки важных господ был и ещё один спутник. Так… из простых… слуга, наверное, что нёс саквояж. Но морда у него побита, и побита… мной. Это был утренний франт, что назвал Ольгу нехорошим словом и от меня схлопотал по лицу и по рёбрам.

Идёт он по университету и, как положено слуге, по сторонам не смотрит, а смотрит себе под ноги, и меня пока не видит. Это, случаем, не граф ли Апраксин шествует? Ну раз слуга его… Что же делать? Дать дёру или сделать невозмутимое лицо и ничего не признавать? Впрочем, и руки такой скотине протягивать не хочется!

Глава 15

— Алексей Федорович, а ведь это наше костромское дарование, — с гордостью и некоторым даже умилением объявил Михаил Трофимович, когда важный дородный дядя подошёл к нам ближе.

— Читал, читал… весьма недурно, — степенно проговорил граф Апраксин — мой предполагаемый недруг — и первым протянул руку.

И я всё-таки пожал её. Зачем устраивать скандал?.. Ну, дрючит он крепостных и слуг. Но кто из знати сейчас этого не делает? А с графом мне, как ни крути, лучше не ссориться — вон он, в университете, похоже, не последний человек. Тем более Мерзляков, несмотря на довольно неблагозвучную фамилию, производит впечатление воспитанного и умного человека, и с явным подонком дружбы водить не станет.

Мы общаемся уже пару минут, и за это время я понял, что слуга Апраксина ничего про меня не рассказал.

— Не губите, ваше благородие. Ну, нагрубил сдуру… Так вы ж сами и вразумили меня. А про служанку вашу сказал, что сбежала… мол, не сыскал её, — доверительно шептал мне побитый, когда мы направились на кафедру словесности.

Я, конечно, не посмел идти впереди важных ученых мужей и чуток подотстал.

— Я уж за вас, благодетеля, бога молить стану!

Да, вот такое сейчас сословное неравенство — я ему в рыло, а он за меня молиться обещает! При том, что боится он не меня, а графа — видно, тот человек с фантазией и без тормозов.

Киваю, не глядя. Ну его нафиг — ещё чего доброго, в ноги бросится. Или поцеловать захочет… руку. А вдруг не руку? Тут всё возможно.

— Лекции у нас по утрам на Моховой читают, — просвещают меня по дороге, — да только занятий пока нет: студентов ещё не собрали.

Никаких сомнений в том, что я поступлю в университет именно к ним, не возникает. Ну а куда же ещё? А я вообще-то хотел на другой факультет — нравственности и политики. У меня, кстати, и письмо от владыки Самуила припасено. Рекомендательное. Вроде того, что у д’Артаньяна было. Но пока придерживаю его.

Оглядываю кафедру. Очень колоритно здесь. Просторное, прямоугольное помещение, длиной около десяти метров. Потолки высокие — три–четыре метра, окна огромные — два с половиной метра высотой, с деревянными рамами и полупрозрачными занавесями. Из-за этого света здесь более чем достаточно — день-то летний, солнышко сияет. В центре — небольшой деревянный подиум, на нём высокий пюпитр.

Рядом — стол с чернильницей и несколькими томами латинской классики. Вдоль стен расположены скамьи для учащихся — крепкие, деревянные, с подставками для книг. В углу — книжный шкаф, заполненный учебными пособиями. Вижу заголовки: «Риторика», «Грамматика», «Поэтика», а также труды Аристотеля и Цицерона.

Потолок аудитории украшен лепниной, но без излишеств. К стенам прикреплены бронзовые канделябры со свечами для вечернего освещения. На стене — портреты Карамзина и государя императора Николая Первого. В углу — изразцовая печь, предназначенная для обогрева в холодное время.

В целом… в целом мне нравится. Есть во всём этом что-то уютное и располагающее к учению.

Переходим во вторую комнату — здесь уже камернее, но, как выясняется, и люднее: ещё пара-тройка ученых мужей, и двое юношей — по виду студентики. Один из них — за писаря.

Меня представляют. В ответ сыплются имена и фамилии, большей частью не слышанные мною ни разу. Я их и не стараюсь запомнить, только вежливо киваю в ответ, как болванчик.

Сажусь рядом с долговязым смуглым парнем — на вид помесь татарина с русским, пожалуй. Он как раз занят делом: старательно скребёт пером по бумаге, ведя что-то вроде протокола заседания. Увидев мой интерес, кивает и протягивает лист — мол, смотри, раз хочется.

Почему бы и нет — вон, пока наши важные господа обсуждают что-то между собой, мы тут с долговязым сами себе предоставлены.

На листке — аккуратным почерком, крупно:


Дата: такая-то.

Председатель: профессор М. Т. Каченовский.

Секретарь: студент Г. Е. Благословский.


— Гриша! — шепотом по-простому представляется секретарь.

Я, конечно, в ответ тоже без отчества — нечего тут барина из себя изображать. Тем более Гриша — человек приятный: не дергается, не чинится, бумаги не прячет — делится, как с товарищем по партии… в смысле, по кафедре.


Порядок дня:

Чтение стихотворения г-на студента С. С. Козлова:

«Глас матери над колыбелью младенца». В духе сентиментализма, с подражанием Державину.Рассуждение г-на профессора Каченовского:

«О древнерусском слоге и его преимуществе над вычурностью новейших подражаний Западу».

3. Чтение отрывка перевода из Гомера (Илиада), г-на Н. И. Гнедича.