Если темп не ускорится, – думает Франк, – это еще терпимо». Вот только его периодически бросает в пот, и он устал постоянно лавировать, врать Шпайделю и Штюльпнагелю, которые стали настоящими завсегдатаями бара и по-свойски подсаживаются прямо к стойке, вот как сегодня вечером.
– А где находится этот Сен-Бриек, герр Мейер?
– В Бретани, господин полковник.
– О! Вы угадали, господин генерал.
Двое немцев поужинали гребешками из Сен-Бриека, фламбированными арманьяком, запили их Sylvaner Saint-Hippolyte 1937 г. и теперь сидят, потягивая грушевую водку. Неплохая жизнь у офицеров вермахта в Париже! Франк вполуха прислушивается к беседе, попутно готовя два коктейля Bee’s Knees для Лоры Корриган и ее подруги, сидящих в глубине зала.
– Геринг уехал, но он дал импульс мародерам, – делится с собеседником Штюльпнагель. – Целая шайка подонков из наших рядов хозяйничает в Париже и все прибирает к рукам! А нацистская партия их покрывает.
Полковник пожимает плечами, как бы говоря: ну что тут поделаешь?
– Мы берем дань победителя, и мне это кажется вполне нормальным, Шпайдель. Франция душила нас Версальским договором – сегодня ее черед испить поражение. Вот только мы своими бесстыдными грабежами вызываем недовольство гражданских лиц, возникает риск бунта и угрозы для безопасности наших войск. К ежедневным лишениям у людей добавляется глухой гнев. Помните, месяц назад мы устроили парад в честь первой годовщины нашего вступления в Париж? Многие парижанки тогда вышли с черными ленточками в волосах. В итоге меня просветил Эрнст Юнгер: это знак траура, который они носят прямо у нас под носом! Капитан по этому поводу веселился, но мне было не до смеха.
– Герр Мейер, не нальете еще?
Штюльпнагель и Шпайдель взяли за правило говорить с барменом по-французски. Неужели они забыли, что немецкий – его родной язык и он понимает все, что они говорят? А может, просто захмелели. Теперь Штюльпнагель рассказывает, что недавно отдал приказ не гасить свет в кинотеатрах во время показа немецкой кинохроники: в темноте публика беззастенчиво освистывает ее!
– Парижане настроены все менее благоприятно по отношению к нам, вам не кажется? По-моему, стоило бы немного отпустить вожжи. Что бы вы сделали на моем месте, Шпайдель?
Но полковнику не до этого: он поручил Юнгеру расследование борьбы за власть между штабом вермахта и партийными бонзами, результатов которого ждет с нетерпением.
Штюльпнагель не готов ждать. Разговор с Юнгером стал решающей точкой: нужно как можно скорее обуздать алчность нацистов. Иначе недовольство гражданского населения только усилится и армии придется принимать жесткие меры, запуская неизбежную спираль насилия.
– Юнгер долго говорил мне об этой неспособности аристократии и старой немецкой буржуазии удерживать нацистов, для которых насилие является нормой жизни…
«Вот она, настоящая война, – думает Франк. – Война идет в каждом лагере, она внутри каждого из нас». Он вспоминает слова Зюсса, вернувшегося с роскошного вечера у Лафона: «Агрессия у человека в крови».
– Высшее немецкое общество весьма способствовало приходу к власти Гитлера, именно они сделали его канцлером, но дальше оно стало только мешать, – продолжает Штюльпнагель. – Юнгер убежден, что нам так трудно противодействовать системе нацистского руководства именно потому, что наше воспитание не дает нам бороться с их необузданным садизмом. По сути, в Париже я – гарант определенной умеренности. Если же мы, к несчастью, проиграем эту закулисную битву против СС, то на оккупированную Францию немедленно обрушится свинцовый дождь…
Озадаченный Шпайдель допивает остатки грушевой и молчит. То, что он услышал, явно доставляет ему мучительное беспокойство.
– Так вот, значит, как капитан Юнгер оценивает Германию? – спрашивает он.
– Я не осмелился задать ему этот вопрос. Одного разговора о нацистской партии было бы достаточно, чтобы поставить нас в опаснейшее положение, если бы все дошло до ушей гестапо, я не счел нужным переспрашивать. Некоторые утверждают, что Юнгер – протеже самого фюрера. Я ни черта в этом не понимаю, Шпайдель.
У Франка мысли не укладываются в голове. Немцы производят впечатление сплоченной волчьей стаи, монолита. А на самом деле оказывается, что они все на ножах и готовы сожрать друг друга. Немцы снова заказывают по грушевой и молчат. Франк спрашивает себя: может, они наконец осознали, что он с ними рядом? Но Штюльпнагель снова пускается в откровения. Разговор с Юнгером уже три дня не выходит у него из головы, признается он. Во Франции что-то меняется, и его все больше тянет вернуться в Германию.
– Что мы здесь делаем, Шпайдель? Какова реальная польза от нашего присутствия здесь – за прошедший год?
– По-моему, наш литературный пропагандист оказывает на вас весьма пагубное влияние, – произносит Шпайдель с улыбкой.
Иные люди придают разговору напряжение, даже не присутствуя при ним. Вечером в понедельник, во время приема, устроенного в отеле «Ритц» Отто Абецом по случаю десятилетия его членства в НСДАП, Эрнст Юнгер поразил слушателей рассказами о насекомых – в частности, о гончарных осах, маленьких и чрезвычайно элегантных осах-одиночках, которые сами судят врагов и сами их карают.
– Юнгер говорит, что, наблюдая за насекомыми, можно многое понять о людях, – объясняет Шпайдель. – Признаюсь, генерал, я не все уловил в этих рассуждениях, но одно обстоятельство, по крайней мере, мне совершенно ясно: капитан весьма популярен во всех немецких кругах в Париже.
– Моя жизнь в «Ритце», не скрою, очень приятна, Шпайдель, но под конец я стал смотреть на нас глазами Юнгера: мы – рой прожорливых и тщеславных трутней.
На этом он замолкает, глядя на дно стакана. В такой час из водки рождается истина.
11
27 августа 1941 г.
Вчера Франк получил письмо от Жан-Жака: новости о наступлении Германии на Восточном фронте и продолжающейся на Ближнем Востоке войне с Англией начинают действовать сыну на нервы. Он заканчивает письмо такими словами: «Как хочется жить – здесь и сейчас!» А тем временем здесь и сейчас, думает Франк, арестовывают несогласных. Здесь и сейчас убивают. Здесь и сейчас стены Парижа пестрят афишами выставки, которая скоро откроется во дворце Берлиц: «Евреи и Франция».
– Люди догадливые пытаются скрыться как можно скорее, – произносит кто-то тихо и серьезно.
Бланш по обыкновению возникла в дверном проеме как раз тогда, когда Франк собирался закрыть бар. На ней синее драповое пальто с черным каракулевым воротником, ее изумительная улыбка трагична. Волосы над бледным лицом убраны заколкой из резного рога с золотом и бриллиантами. Франка сначала окатывает волна радости, а потом приходит мысль о том, что его влечет к ней не только ее красота, а нечто гораздо более важное, чего ему в эти смутные времена, по сути, недостает: ее смелость и даже несгибаемость. Стойкость перед лицом испытаний, которой Франк так завидует. Он испытал это чувство на хребте Вими весной 1915 г.
Бланш Озелло, кажется, возвращается к жизни, она начинает понемногу выходить; и он рад, что ей как будто лучше. Сегодня вечером она пришла поговорить с Франком о старике-еврее из Марэ, друге Лили Хармаевой. Она увидела его днем в «Кафе де ля Пэ», он похудел и полысел, Бланш хотела проводить его домой, но он отказался – он стыдится той жалкой нищеты, что поселилась в еврейском квартале. Он живет на улице Экуф, у метро Сен-Поль. Оттуда до «Ритца» менее получаса ходьбы.
Эта встреча так потрясла молодую женщину, что она до сих пор не может прийти в себя.
– Его зовут Иоахим Рудерман, ему семьдесят три года. Он живет один и больше всего на свете хочет перебраться к своей младшей сестре, которая пятнадцать лет назад эмигрировала в Чикаго. Он сам никогда не покидал Европы. Но теперь он видит ненависть к евреям, она рыщет повсюду, как выпущенный на свободу дикий зверь. Он предвидит грядущую катастрофу и хочет просто умереть спокойно.
– Господин Рудерман рассказал мне, что десять дней назад в доме, где он живет, тайно оказался беглец из украинского Зборова. И вечером все жильцы собрались в гостиной у Аккерманов, вокруг этого совершенно простого человека, крестьянина, и тот в деталях, подробно описал им ужас, который вершился на его глазах этим летом. Немцы вошли в Зборов 2 июля; через три дня все евреи были убиты. Сначала эсэсовцы заставили их выкопать себе могилы, а затем расстреливали их по очереди, укладывая в могилы валетом. Не менее шестисот человек. Никто не плакал и не умолял о пощаде: они знали, что смерть неминуема. Крестьянин говорит, что эсэсовцы заставили его конвоировать евреев до рвов. Потом много часов оттуда доносились стоны раненых, умирающих под грудой тел. На его глазах в яме шестилетний мальчик выкарабкался наверх и пополз по трупам к телу матери, мальчик плакал, и адъютант СС в рубашке с засученными рукавами, не выпуская из руки бутылку шнапса, выстрелил ему в голову под гогот и одобрительные крики расстрельной команды.
Как верить подобным вещам? Может, этот украинец все бесстыдно выдумал? Франк знавал парней в окопах на Сомме, которые придумывали всякие ужасы просто потому, что им нравилось пугать людей. Или с таким же успехом крестьянина могли подослать немцы, чтобы напугать евреев Запада! Сегодня не разберешь, где правда, где вымысел.
А если этот Рудерман вообще все выдумал, чтобы оправдать свое бегство?
– Я понимаю, в это трудно поверить, – говорит Бланш со слезами. – Но у него были такие глаза, Франк! Он точно не лгал, я уверена. И я подумала, вдруг вы…
Франк как можно мягче останавливает ее. Он понял. Все сегодня мечтают о фальшивых паспортах.
– Он не может дольше оставаться во Франции, – настаивает Бланш, – он опасается худшего. Я думала попросить Лору Корриган, которая вечно крутит романы с нацистами, но я так ее ненавижу. Мы больше не общаемся… Я умоляю вас, Франк. Ведь вы помогли мне остаться здесь; неужели нельзя помочь ему уехать? Умоляю вас, если вы знаете способ…