езжал из «Майского Древа».
Совершенно не замечая, какое он производит впечатление, лорд Гордон ехал рысцой рядом со своим секретарем, почти всю дорогу разговаривая сам с собой. В двух-трех милях от Лондона на дороге стали уже попадаться прохожие, знавшие лорда в лицо; они указывали на него тем, кто его не знал, иногда останавливались и смотрели ему вслед или — одни в шутку, другие всерьез — кричали: «Ура, Джорди! Долой папистов!» А он в ответ торжественно снимал шляпу и кланялся. Когда всадники добрались до города и ехали по улицам, на лорда все чаще обращали внимание, встречая его то смехом, то свистом. Иные оглядывались на него и улыбались, другие с удивлением спрашивали, кто он такой, и по мостовой рядом с его лошадью бежали какие-то люди, приветствуя его криками. Там, где был затор телег, портшезов, карет и приходилось останавливать лошадь, лорд Гордон, сняв шляпу, кричал «Джентльмены, долой папистов!», на что «джентльмены» отвечали громовым девятикратным «ура»; затем он продолжал путь, а за ним бежали десятка два самых неприглядных оборванцев и орали до хрипоты.
Приветствовали его и старушки — их на улицах было немало, и все они знали лорда Гордона. Некоторые — не очень-то высокопоставленные, всякие разносчицы и торговки фруктами — хлопали сморщенными руками и кричали старчески-пискливыми или пронзительными голосами: «Ура, милорд!» Старушки махали, кто рукой, кто платком, веером или зонтиком, а в домах распахивались окна, и те, кто высовывался, звали всех остальных посмотреть на милорда. Все эти знаки почтения лорд Гордон принимал с глубочайшей серьезностью и признательностью, кланяясь в ответ очень низко и так часто, что голова его почти все время оставалась непокрытой, и, проезжая, поднимал глаза к окнам с видом человека, который совершает торжественный въезд и хочет показать, что он ничуть не возгордился.
Так их кортеж проследовал (к величайшему неудовольствию Джона Груби) по всему Уайтчеплу, по Лиденхолл-стрит и Чипсайду до «Погоста св. Павла».[58] Подъехав к собору, лорд Гордон остановился, сказал что-то Гашфорду и, подняв глаза к величественному куполу, покачал головой, словно говоря: «Церковь в опасности!» Тут окружавшая их толпа, разумеется, снова принялась драть глотки. И лорд двинулся дальше под громкие крики, кланяясь еще ниже.
Так проехал он по Стрэнду, затем улицей Ласточек до Оксфорд роуд и, наконец, добрался до своего дома на Уэлбек-стрит близ Крвендиш-сквера. Здесь он, взойдя на крыльцо, простился с проводившими его до самого дома двумя-тремя десятками зевак, воскликнув: «Джентльмены, долой папистов! Прощайте, храни вас бог!» Такого короткого прощанья никто не ожидал, оно вызвало общее недовольство и крики — «Речь! Речь!» Это требование было бы выполнено, если бы рассвирепевший Джон Груби не налетел на толпу с тремя лошадьми, которых он вел в конюшню, и не заставил всех разбежаться по соседним пустырям, где они принялись играть в орлянку, чет и нечет, лунку, стравливать собак и предаваться другим невинным протестантским развлечениям.
После полудня лорд Джордж снова вышел из дому, облаченный в черный бархатный кафтан, клетчатые панталоны и жилет традиционных цветов шотландского клана Гордонов — все такого же квакерского покроя. В этом костюме, придававшем ему еще более эксцентричный и нелепый вид, он пешком отправился в Вестминстер[59]. А Гашфорд усердно занялся делами и все еще сидел за работой, когда — уже в сумерки — Джон Груби доложил ему, что его спрашивает какой-то человек.
— Пусть войдет, — сказал Гашфорд.
— Эй, вы, входите! — крикнул Джон кому-то, стоявшему за дверью. — Вы ведь протестант?
— Еще бы! — отозвался чей-то низкий и грубый голос.
— Оно и видно, — заметил Джон Груби. — Где бы я вас ни встретил, сразу признал бы в вас протестанта. — С этими словами он впустил посетителя и вышел, закрыв за собой дверь.
Перед Гашфордом стоял приземистый, плотный мужчина с низким и покатым лбом, копной жестких волос и маленькими глазками, так близко посаженными, что, казалось, только его перебитый нос мешал им слиться в один глаз нормального размера. Шея его была обмотана грязным платком, скрученным жгутом, из-под которого видны были вздутые жилы, постоянно пульсировавшие, словно под напором сильных страстей, злобы и ненависти. Его вельветовый костюм, сильно потертый и засаленный, вылинял так, что из черного стал серовато-бурым, как зола, выколоченная из трубки или пролежавшая весь день в погасшем камине, носил следы многих попоек и от него исходил крепкий запах портовых кабаков. Штаны на коленях были стянуты вместо пряжек обрывками бечевки, а в грязных руках он держал суковатую палку с набалдашником, на котором было вырезано грубое подобие его собственной отталкивающей физиономии. Этот посетитель, сняв свою треуголку, со скверной усмешкой поглядывал на Гашфорда, ожидая, пока тот удостоит его внимания.
— А, это вы, Деннис! — воскликнул секретарь. — Садитесь.
— Я только что встретил милорда, — сказал Деннис, указывая большим пальцем в ту сторону, где, видимо, произошла встреча. — А он мне и говорит — милорд, то есть… «Если вам, говорит, делать нечего, сходите ко мне домой да потолкуйте с мистером Гашфордом». Ну, а в этот час, сами понимаете, какое у меня может быть дело? Я работаю только днем. Ха-ха-ха! Вышел подышать свежим воздухом и повстречал милорда. Я, как сыч, мистер Гашфорд, прогуливаюсь по ночам.
— Но бывает, что и днем, а? — сказал секретарь. — Когда выезжаете в полном параде?
— Ха-ха-ха! — Посетитель громко захохотал и шлепнул себя по ляжке. — Такого шутника, как вы, мистер Гашфорд, во всем Лондоне и Вестминстере не сыщешь! И у милорда нашего язык хорошо подвешен, но против вас он просто дурак дураком. Да, да, верно вы сказали — когда я выезжаю в полном параде…
— В собственной карете, — добавил секретарь, — и с собственным капелланом, не так ли? И со всем прочим, как полагается?
— Ох, уморите вы меня! — воскликнул Деннис с новым взрывом хохота. — Ей-ей, уморите!.. А что новенького, мистер Гашфорд? — прибавил он сиплым голосом. — Нет ли уже приказа разгромить какую-нибудь папистскую церковь или что-нибудь в этом роде?
— Tсc! — остановил его секретарь, разрешив себе лишь едва заметную усмешку. — Боже упаси! Вы же знаете, Деннис, — мы объединились только для самых мирных и законных действий.
— Знаю, знаю, — подхватил Деннис, прищелкнув языком, — недаром же я вступил в Союз, верно?
— Конечно, — подтвердил Гашфорд с той же усмешкой. А Деннис опять загоготал и еще сильнее хлопнул себя по ляжке. Нахохотавшись до слез, утирая глаза кончиком шейного платка, он прокричал:
— Нет, право, другого такого шутника днем с огнем не сыскать!
— Мы с лордом Джорджем вчера вечером как раз говорили о вас, — начал Гашфорд после короткого молчания. — Он считает, что вы очень преданы нашему делу.
— Так оно и есть, — подтвердил палач.
— Что вы искренне ненавидите папистов.
— И это верно. — Свое утверждение Деннис подкрепил сочным ругательством. — И вот что я вам скажу, мистер Гашфорд, — он положил на пол шляпу и палку и медленно похлопывал пальцами одной руки по ладони другой. — Заметьте, я на государственной службе, работаю для куска хлеба и дело свое делаю добросовестно. Так или нет?
— Бесспорно, так.
— Отлично. Еще два слова. Ремесло мое — честное, протестантское, английское ремесло, оно установлено законом. Верно я говорю?
— Ни один живой человек в этом не сомневается.
— Да и мертвый тоже. Парламент что говорит? Парламент говорит: «Если мужчина, женщина или ребенок сделает что-нибудь против наших законов…» Сколько у нас сейчас таких законов, что присуждают к виселице, мистер Гашфорд? Пятьдесят наберется?
— Точно не знаю, — ответил Гашфорд, откинувшись в кресле и зевая. — Во всяком случае, их немало.
— Ладно, скажем, полсотни. Значит, парламент говорит: «Если мужчина, женщина или ребенок провинится в чем-нибудь против одного из этих пятидесяти законов, то дело Денниса — покончить с этим мужчиной, или женщиной, или ребенком». Если к концу сессии таких набирается слишком много, в дело вмешивается Георг Третий[60] и говорит: «Нет, это слишком много для Денниса. Половину я оставляю себе, а половина пойдет Деннису». Бывает и так, что он подкинет мне неожиданно кого-нибудь в придачу, — вот три года назад подкинули мне Мэри Джонс, молодую бабенку лет девятнадцати, которую привезли в Тайберн с грудным ребенком на руках и вздернули за то, что она стащила с прилавка в магазине на Ледгет-Хилл штуку холста, хотя, когда торговец это заметил, она положила холст обратно. До того за ней ничего худого не водилось, да и на эту кражу толкнула ее только нужда: мужа за три недели перед тем забрали в матросы, и ей с двумя малышами пришлось побираться. Это все свидетели показали на суде. Ха-ха! Что поделаешь — таков закон и обычай у нас в Англии, а наши законы и обычаи — наша слава. Не так ли, мистер Гашфорд?
— Разумеется, — подтвердил секретарь.
— И когда-нибудь, — продолжал палач, — наши внуки вспомнят дедовские времена и, видя, как с тех пор все переменилось, скажут: «Славное было тогда времечко, а теперь у нас все идет хуже да хуже». Скажут ведь, мистер Гашфорд?
— Несомненно скажут, — согласился секретарь.
— Ну, вот видите ли, — продолжал палач, — если паписты возьмут верх и вместо того, чтобы вешать, начнут варить и жарить людей, что станется с моим ремеслом? А ведь оно-опора закона! Если на него ополчатся, что тогда будет с законами, что будет с религией и всей страной?.. Вы в церкви бывали когда-нибудь, мистер Гашфорд?
— «Когда-нибудь»? — сердито повторил секретарь. — Еще бы!
— Ну, и мне случилось быть там раз — нет, два раза, считая тот, когда меня крестили. И когда я слышал, как молились там за парламент, и вспоминал при этом, сколько новых законов, посылающих людей на виселицу, издает парламент во время каждой сессии, я говорил себе: это за меня люди молятся в церкви. Так что понимаете, мистер Гашфорд, — тут палач свирепо потряс своей палкой, — на мое протестантское ремесло посягать нельзя, нельзя менять наши протестантские порядки, и я на все пойду, чтобы этого не допустить. Пусть паписты и не пробуют сунуться ко мне — разве чт